Он попал в мой список потому, что сидел на гостиничной кухне в тот вечер, когда Ди Фабио рассказывал про синюю марку. И еще потому, что кастелянша ругала его за отлучку с третьего этажа, а я услышала. На всякий случай, я заглянула в календарь дежурств, и правильно сделала: аккурат девятое февраля. Выходит, он не был на репетиции, но в тот же самый вечер уходил из отеля. Кстати, лечить он не умеет, я видела, как он перевязывал руку одному из помощников Секондо, всего-навсего рану от хлебного ножа: руки у него тряслись, а лицо побледнело. Может, он и не фельдшер никакой. Здесь вообще половина народу не те, за кого они себя выдают.
Господи, как же меня бесит эта богадельня. Гобелены с охотниками, мозаичные холлы, все золотое и голубое, а стоит отойти на пару метров за кулисы, как начинаются запущенные цеха – скрипучие полы, забитые раковины, железо и выщербленный кафель. Похоже, у хозяина не хватило денег ровно на ту четверть дома, которую занимает обслуга. В нашей комнате раковины вообще нет, зато в углу стоит роскошное биде с золотыми кранами, и я чищу над ним зубы согнувшись в три погибели и умываюсь, стоя на коленях.
Дома у меня была своя детская, а у брата своя, а здесь я живу будто пес приблудный. По ночам верчусь на узкой койке, слушая храп соседок, днем работаю как заведенная – наверное, так жил мой отец, когда по нескольку лет болтался на своем сейнере в африканских водах. Хотя нет, восемь часов в процедурной показались бы ему раем после длинного дня по колено в рыбьей крови.
Когда отец нас бросил, мама пролежала в постели несколько недель, а когда встала, то забыла о нас обоих начисто. Теперь она целыми днями сидела на террасе и смотрела перед собой: на разодранную соседским псом плетеную изгородь, на тяжелый, разваливающийся куст белой гортензии, на пятнышко грязи на подоконнике, – смотрела она молча, не шевелясь, и нас с братом это здорово удручало. Про отца я мало что помню, разве что голос – слишком высокий, будто у него пищик был во рту, как у ярмарочной куклы. Еще бритую прохладную щеку помню, и как он меня несет из ванной, неудобно прижимая к боку, так что я вижу пол и ножки стульев. А может, я это потом придумала – придумать намного легче, чем вспомнить.
На соседней улице в те времена была траттория, где продавали навынос завернутую в лепешки жареную рыбу. Когда мне исполнилось пятнадцать, я попросилась к ним работать, и хозяин взял меня, не спросив паспорта, по-соседски, но от рыбного запаха я уже через пару месяцев совершенно отупела, его было никак не отмыть, даже лимоны не помогали, хотя я протирала ими шею и руки до локтя. Лимонное дерево росло у соседей возле забора, так что Бри всегда прихватывал парочку, возвращаясь с работы, – роста ему для этого хватало, не то что мне.
Руки у него были цепкие, рыбацкие, с черствыми натертостями посреди ладоней. Этими руками он брал меня, поймав во дворе, и поднимал над головой, а я не верещала и не царапалась, как другие девчонки, а висела там, поглядывая сверху, чувствуя, как ребра мои распахиваются, дыхания становится много, даже слишком много, легкие раздуваются, будто белье на ветру, и я вот-вот лопну, разорвусь от любви.
Когда я примчалась из Кассино, чтобы уговорить его не делать глупостей, было уже поздно. Все повернулось бы по-другому, возьми я билет на субботний экспресс. В тот день я сорвалась с места, когда увидела во сне, что у меня выпали все зубы, прямо на ладонь выпали и почернели. Так что, сойдя с поезда в Салерно и дожидаясь на пустой утренней станции автобуса, я уже знала, что дома меня ждут плохие новости.
На похоронах я не плакала. Слезы остановились где-то в голове, не в горле, а именно в голове – я ощущала их будто холодные стеклянные шарики, слишком крупные, чтобы выкатиться из глаз. Они перекатывались во лбу и в носу, больно стукаясь боками, заглушая слова священника и причитания двух наемных плакальщиц из Кастеллабаты.
Я и теперь их чувствую, эти шарики. Пеникелла, живущий на ржавом катере, был единственным, кто принес венок. Солнце светило мне в глаза, черное платье было мне велико и путалось в ногах. Объявлений о похоронах не давали, поэтому за моей спиной стояло человек пять, не больше.
Я думала о том, как выглядит с моря стена колумбария, наверное, как разрушенный взрывом замок с зияющими сквозными комнатами. Цветы, пестрые тряпки, все наружу. Священник был не наш, молодой и рыжий, нос и уши у него покраснели от морского ветра. Останусь здесь и узнаю, кто это сделал, сказала я себе, глядя, как урну с пеплом ставят в каменную нишу. Этот человек будет сидеть в тюрьме. Или лежать в могиле. А если их несколько, то – дайте время – я доберусь до каждого.