Прежде всего он навестил Джозефину, свою суженую, с твердым намерением расторгнуть помолвку, как решил еще во время экспедиции. Но, к собственному удивлению, вышел из ее дома, договорившись о дате свадьбы. На протяжении всего разговора с девушкой Рейнольдс с необычной настойчивостью рассматривал ее, надеясь, что в его душе возникнет что-то похожее на отвращение, поскольку, открыв в себе бесконечную, доселе не ведомую любовь к жизни, он не хотел больше ни дня проводить в компании тех, кто не испытывает подобного же благоговейного отношения к этому чуду. Джозефина была несложной натурой, она выросла в роскоши, и единственным чудом для нее было то, какими прекрасными становятся после огранки алмазы, которые она так любила носить. Раньше он, пожалуй, с этим бы смирился, но теперь Рейнольдс нуждался в большем. Теперь он хотел познать любовь, по-настоящему влюбиться, пасть жертвой неугасимой страсти. Он не желал умереть, не испытав любви, которая внезапно стала казаться ему самым возвышенным из чувств, и направлялся к дому девушки в уверенности, что Джозефина не та женщина, которая способна вызвать в нем это чувство. Но, когда он увидел ее, простодушие девушки взяло верх, оно неудержимо влекло к себе. Она сидела перед ним в приличествующем времени дня наряде и слушала рассказ о его приключениях со спокойным вниманием, не проявляя, однако, ни малейшего интереса к миру, не имеющему для нее никакого значения и смысла просто потому, что она в нем не жила, так что Рейнольдс засомневался, существует ли жизнь внутри Земли или в глубинах Вселенной. Точнее будет сказать так: он предпочел не знать, поскольку неожиданно то, что видел перед собой, весь этот столь очевидный мир, где уборная не являлась символом иерархии, мир, наполненный вещами, которые можно было видеть, трогать и в которых не было ничего волшебного, как, например, в стоявшем на столе фарфоровом чайнике, откуда, сколько его ни тереть, не появится джинн, или в безукоризненных манерах девушки, его впервые удовлетворило. И Джозефина, ставшая владычицей этой якобы подлинной действительности, населенной простодушными глупцами, показалась ему совершенным убежищем, куда можно сбежать от ужаса, который проступал за нею. Рейнольдс вдруг понял, что единственный способ избавиться от страха и возможного безумия — это стать таким же заурядным, как она, спрятаться за невежеством и равнодушием прилежно вульгарных душ. Рассматривая девушку, он сказал себе, что это от него зависит — увидеть ее красивее и интереснее, чем на самом деле, и приступил к выполнению задачи с благословения своего неподкупного практического разума, а через полчаса оживленной беседы добился, что Джозефина забыла про то, как неохотно он ухаживал за ней прежде, и отдала сердце неожиданно пылкому возлюбленному, которого вернули ей полярные льды. «А что может быть лучшим способом обосноваться в этом беззащитном мире, который человек выстроил вокруг себя, чем контроль за его бесперебойным функционированием?» — размышлял Рейнольдс. Поэтому, подарив Джозефине самый искренний поцелуй в своей жизни, он собрал сундучок, простился с Алланом и отправился изучать юриспруденцию в Нью-Йорк.
Однако Рейнольдс не мог сделать так, чтобы воспоминания о случившемся в Антарктиде не набрасывались на него всякий раз, как он утрачивал бдительность. Достаточно было взглянуть на свою левую ладонь, чтобы это произошло. На ней запечатлелся след от странного ожога в виде буквы или марсианского символа, смысл которого он уже никогда не узнает и который предупреждал его, что мир скрывает больше тайн, чем это кажется на первый взгляд. Иногда подобные мысли не давали уснуть по ночам, и тогда он до самого утра глядел в окно на усеянное звездами небо, размышляя над судьбой марсианина. Действительно ли они покончили с ним либо он выжил и ухитрился последовать за ними в Америку и теперь подкарауливал его в обличье одного из товарищей по учебе? Он знал, что этого не может быть, но все равно его охватывал страх всякий раз, когда кто-нибудь из однокашников бросал на него чересчур пристальный, по его мнению, взгляд. С неким Дженсеном, пригласившим его выпить бренди к себе в комнату, он даже перестал разговаривать. Он чувствовал себя одиноким, погруженным в столь же бесконечное, сколь нелепое одиночество, из которого его могли вывести лишь письма Аллана, единственного человека, кто мог его понять.