И помещики не довольствуются жалобами губернским властям. Граф Сераковский обращается прямо к наместнику царства Польского цесаревичу Константину Павловичу. По ревизии 1795 года в его селе Женышкивцах было двести семьдесят пять душ, а сейчас осталось всего сто сорок восемь. Причину бегства граф усматривает не в жестоком обращении с крепостными, а в поисках ими свободы. Со всех концов губернии поступают к генерал-губернатору тревожные сведения: там крестьяне отказываются выполнять панщину, там грозятся прогнать землемера, если экономия вздумает уменьшать их наделы. Все это прямое влияние Кармалюка. И генерал-губернатор снова рассылает строгий приказ: употребить все силы, если понадобится, то и части воинские, но Кармалюка поймать.
Легко дать приказ, да трудно его выполнить. Кармалюк, появлялся, точно с неба падал, и исчезал, словно сквозь землю проваливался. Исправник сбился с ног, гоняясь за ним, паны потеряли покой и сон, ожидая его нападений. В корчмах и на ярмарках только и разговору было, что о Кармалюке: какого пана поджег, какого посессора выпорол, как от облавы ушел.
В каждом селе имелся дом — а то и несколько, — где Устима и его хлопцев в любой час ночи могли обогреть и накормить. В корчмах, стоявших на глухих лесных дорогах, они тоже были как дома. Но в январе 1817 года шляхта с помощью солдат начала такие повальные обыски и облавы, что Кармалюк со своим загоном вынужден был перейти в лес. Дни стояли холодные, вьюжные. Кое-кто начинал роптать: от такой жизни недолго и на тот свет отправиться. Устим напряженно раздумывал над тем, что же делать дальше. Оставаться здесь, в своем уезде, было опасно: паны, гоняясь за ним два с половиной года, совсем озверели. Уходить куда-то в чужие края — дело тоже рискованное: там на первой же заставе могут схватить. Да не все и согласятся уходить далеко от своих сел.
Да, трудно действовать зимой. И два лета прошло совсем не так» как ему хотелось. Никак почему-то не сколотить ему такой загон, чтобы в нем люди были постоянные. Одни приходят, другие уходят. И больше так: отомстил человек за какую-то свою обиду и просится: «Помоги, батьку, забрать из села семью и уйти в Бессарабию». Как тут откажешь, когда видишь, что пан шкуры с жены и детей сдирает.
Устим расспрашивал стариков о гайдаматчине и не мог понять: каким же секретом владел Максим Железняк, который сумел поднять столько народу? Дни и ночи думал над тем, как поднять тысячи людей, чтобы выжечь, изгнать всех панов с Подолии. Или этого нельзя сделать за два-три года? Или особого момента надо выждать? Гайдамаки ведь тоже, как рассказывают, почти сто лет жгли то одного, то другого пана, пока не набрались силы и не гульнули так, что запылало все. Нет, нужно зиму переждать, а весной начать собирать хлопцев со всего света. А летом и ударить.
Из корчмы вернулся Данило с мешком харчей. Подложили дров в костер, закусили, и сразу веселее стало, а то сидели все, нахохлившись. Устим спросил:
— Занес гроши вдове?
— Занес, — буркнул Данило, роясь в мешке.
— Погляди мне в глаза! — приказал Устим, поняв, что Данило врет. — Чуешь?
— Чую, но… виноват, — моргая глазами и отодвигаясь от Устима, говорил Данило, — забыл. Истинный крест, забыл!
— Давай сюда!
— А я… я их у корчмаря оставил…
Это случалось уже не раз. Устим давал деньги для передачи какой-нибудь умирающей с голоду вдове, а Данило прикарманивал их. Он считал раздачу денег блажью. Прямо Устиму боялся об этом говорить, а за глаза ворчал: к чему, мол, тогда и отбирать, если опять все раздавать. Известно ведь, что на весь мир пирог не испечешь, а сам за милую душу околеешь с голоду. Устима бесила эта тупая жадность Данилы. Он много раз втолковывал ему: у панов нет своих денег. Все, что у них есть, — это добро, награбленное у мужиков. А потому, отбирая деньги у панов, их нужно возвращать тем, у кого паны отобрали. Тогда люди и скажут: «Вот это справедливо». Тогда никто и не посмеет назвать их грабителями. Данило кивал головой: так, мол, так, но, как только деньги попадали ему в руки, охотнее оставлял их в своем кармане, чем отдавал другим.
Устим вспомнил: у покосившейся хаты, на сугробе, накинув драную свитку на худые плечи, стоит женщина и дергает солому из крыши, чтобы протопить печь. А на печи, сбившись в кучу, лежат в соломе дети. Синие, еле живые от голода и холода. У него сердце сжалось. Он отдал вдове все, что было в кармане — а были у него гроши, — и пообещал больше прислать, как только раздобудет. А Данило вот что сделал. Да ведь это же прямое предательство. Если отбирать деньги у панов только затем, чтобы набивать свои карманы, то пусть поищут себе другого атамана. А он на такое дело не пойдет.
— Вставай! — с трудом сдерживая гнев, приказал Устим, поднимаясь и вынимая пистолет из-за пояса. — Я еще ни одну душу не загубил, но ты вынудил меня взять такой грех…
— Батьку! — взмолился Данило. — Клянусь тебе всеми святыми — гроша больше не зажму и другим накажу…