Наверное, все это было, как говорится, написано у меня на лице, потому что дедушка, лишь глянув на меня, без труда прочел мысли внука и, помолчав, вдруг обратился к гостям:
— Почтенные аксакалы, посмотрите на моего старшего внука Тулепбергена и скажите, разве не может так случиться, что станет он поэтом, когда подрастет?
Все старцы разом обернулись ко мне.
— В какой класс ты ходишь? — спросил один из них.
— В третий.
Старец, сидевший в углу и по большей части хранивший молчание, дольше других рассматривал меня. Его белая и пушистая, как хлопок, борода закрывала полгруди и начиналась почти от самых глаз. Его глаза были огромными, каждый почти в детскую ладошку. Он глядел прямо, не мигая, и под его взглядом я невольно потупился. А он повел речь тихо и неторопливо:
— Когда мне было столько же лет, сколько теперь этому мальчику, я сложил стихи. Первые стихи в своей жизни. Я прочитал их своему отцу, и отцу моему эти стихи очень понравились. Обрадовался мой отец и в тот же день повел меня к поэту Бердаху.
Мы пришли, и я увидел человека худощавого, узколицего. Борода его была редкой и начинала серебриться. Я прочитал ему мои стихи. Он их слушал внимательно. Выслушав, сказал: «Мальчик, сложить стих — это значит попять жизнь. А жизнь понять трудно. Слова в стихах надо связывать так же, как в жизни связаны огонь и вода, день и ночь, цветок и колючка, смех и слезы, ты и я. Всякий, кто живет на свете, по-своему понимает жизнь. Всякий зрячий может сказать: «Я смотрю на мир двумя глазами». Но если это скажет поэт, то любому должно быть ясно, что видит он жизнь очами любви и очами дружбы. Всякий, если он не колченогий, может сказать: «Я стою на земле двумя ногами». Но если это скажет поэт, то любому должно стать ясно, что поэту опорой на этой земле — любовь и дружба. Поэт говорит те же слова, какие говорят и другие люди. Но в каждом слове поэта должно быть больше смысла, чем в словах других людей. Иначе он не поэт».
Услышав это, отец мой отказался от мысли просить благословения для меня у Бердаха и, простившись с поэтом, поспешил домой, прихватив меня. А я с тех пор понял, что слагать стихи — не мое дело.
— Да, — согласился другой гость, — стать поэтом не каждый может. Всем известно, что Махтумкули в детстве три дня ночевал под мостом, по которому прошли тыщи человек. И только после этого на третье утро он проснулся поэтом.
Все умолкли, и молчание длилось, как мне показалось, невыносимо долго.
Но опять выручил дедушка. Его все эти речи, похоже, нисколько не смутили. Он не собирался отступаться от своего намерения:
— Мой внук Тулепберген, коли на то пошло, может просидеть под мостом не три дня, а целую неделю. А жизнь — ну что ж, — она и есть жизнь. Это такая штука, которую любой рано или поздно понимает. Пусть по-своему, но ведь понимает. Я, скажем, понял ее лишь в пятьдесят лет. А случилось это так… Вот послушайте.
Рассказ моего дедушки. Был у меня друг, и дружили мы с самого малолетства, хотя жили в разных концах аула и были ничуточки не схожи меж собой. Я любил игры, любил слушать рассказы и предания, сам рассказывать обо всем, что видел, тоже любил, а он — молчун, вечно чем-то озабочен, куда-то спешит. Но кому не известно, что в жизни часто так случается: ничем не схожи люди, а тянет друг к другу.
В детстве мы виделись часто, но говорили редко, хотя мне нравилось, как он рассуждает, и он считался с моим мнением.
Когда из мальчиков превратились в джигитов, стали встречаться реже. Я его окликал: «Эй, Мурат, давай побеседуем». Он говорил: «Подожди, Хаким. Некогда. Мне нужно заработать на калым. Вот женюсь, тогда и побеседуем».
Прошли годы, он женился, и я тоже. Завидев его, изредка я напоминал: «Мурат, давненько мы с тобой не сидели рядом и не говорили толком». Он отвечал: «Сейчас не время, Хаким. Дети у меня маленькие. Вот поставлю их на ноги, тогда и наговоримся всласть».
Вновь прошли годы. Мои дети выросли, я решил, что и его тоже. Пошел навестить друга детства. Прихожу и узнаю, что Мурат умер. «Эх, жизнь», — сказал я себе. А потом подумал: «Каждый сам для себя решает, что она такое и из чего должна состоять». И надо каждого человека благословить на ту жизнь, которую он сам для себя выбирает.
Вот я и хочу, — продолжал дедушка, и голос его стал торжественным, — просить вас, достопочтенные аксакалы, оказавшие честь нашему дому, благословить моего внука Тулепбергена на жизнь поэта.
Опять настала тишина. Нарушил ее все тот же хлопкобородый старец, сидевший в углу.