– Даже мертвые розы – бессмертны, – сказал Ильзе.
– Шекспир любил запах мертвых роз, – сказал я, –
И хотя сидевшие за столом молодые немецкие дамы были исключительно красивы и изысканны, все же что-то низменное было в их ясных глазах, в блеске их кожи и волос. Они смеялись ледяным отвлеченным смехом и смотрели друг другу в лицо слегка затуманенным взором. Эта манера смеяться и смотреть друг на друга придавала их красоте неприятный оттенок сообщничества и разобщенности одновременно. В вазах из Нимфенбурга и Мейсена, расставленных на мебели, и в огромном сосуде из Мурано в форме раковины, стоявшем посреди стола, в туманном свете утренней лагуны гордо несли свой расцвет прекрасные розы: белые, алые и молочно-розового цвета, цвета девичьего тела. Розы привезли из Венеции тем же утром, они стояли, еще насыщенные влажным венецианским воздухом, крики гондольеров с пустынных предрассветных каналов еще дрожали на их крупных просвечивающихся лепестках. Свет серебряных канделябров мертвенно отражался в саксонском фарфоре, как отблеск стоячей воды, мягко угасая в глубоком сиянии расставленного на столе хрусталя, в его морозном сверкании альпийского утреннего льда и в блеске плоских застекленных поверхностей, отделявших закрытую веранду, в которой мы сидели, от парка и от неподвижных вод озера Ванзее под холодной луной.
По лицам сидевших за столом пробегал слабый отблеск от розовой атласной скатерти, накрытой старинными цвета светлой слоновой кости буранскими кружевами, а может, это отсвечивали розы, скрытое дыхание которых своим мягким ароматом создавало в комнате атмосферу венецианской лоджии в тот час, когда запах ила лагун смешивается с дыханием садов. На стенах, покрытых свежим слоем лака после легкомысленного ремонта, подавившего первоначальные цвета, висели несколько полотен французской школы, напоминавшие работы Ватто: это были натюрморты, сверкающие розы на фоне темного пейзажа со статуями, темными деревьями, серебряными амфорами, зеленью и фруктами. Розы выглядели тенями роз, так что взгляд, останавливаясь на живых венецианских розах, с молодым задором выглядывающих из саксонских ваз и из муранской раковины, находил в них отзвук воспоминаний об увядших розах, живое, сегодняшнее воспоминание о розах дней давно минувших.
Сотрапезники сидели несколько скованно, опершись неподвижно о спинку стула, втянув грудь; они ели, инстинктивно отстраняясь от пищи и глядя вверх. Женщины разговаривали неожиданно мягкими, ласковыми голосами, казавшимися далекими, отвлеченными и угасающими. Они сидели с утомленными и отстраненными лицами. Изысканная элегантность их одежды, причесок и грима выглядела результатом усилий скорее бессознательных, благодаря которым богатство, беззаботность в тратах, привилегии рода и положения и гордость, прежде всего гордость, представляли собой претензию на духовное величие. Добродетель, в высшей степени свойственную женщине – умение наслаждаться настоящим и ускользающим, по Фаусту, мгновением, – они, казалось, предали своим тайным страхом перед временем, перед уходящей молодостью, омрачили своей скрытой нетерпимостью, не умеющей принять печаль событий и текучесть времени. Недобрая зависть, горькие сожаления, горделивая неудовлетворенность собой брали верх над всем остальным в их природе и над некоей разновидностью чувственной сословной гордыни.
Мужчины за столом, напротив, были безмятежны, можно сказать, расслабленны, в некотором смысле даже безразличны. Среди них было несколько итальянцев, один швед, посол Бразилии, остальные все – немцы из дипломатического круга: из-за постоянного контакта с иностранцами, от привычного пребывания вдали от Германии они выглядели людьми не немецкой крови, людьми почти свободными, хотя, быть может, втайне опасливыми и настороженными из-за своей непохожести на остальных немцев. В отличие от женщин, у мужчин был спокойный вид, они раскованно, без тени подозрительности и спеси смеялись, как если бы само их пребывание за столом на вилле итальянского посольства удаляло их на тысячи миль от жестокости, мрака и бед Германии в ту страшную зиму. – Эдди – солдат? Настоящий солдат? – смеясь, спросил граф Дорнберг, начальник протокольного отдела Министерства иностранных дел Германии, человек почти двухметрового роста, которому его остроконечная бородка придавала вид фавна; он склонился над столом, упершись волосатыми руками в атласную скатерть.
– Настоящий солдат, – ответил я.
– Eddi sera bien gêné de se déshabiller sous les yeux de ses camarades[276], – сказала Вероника фон Клем.
– Pauvre Eddi, il est si timide![277] – сказала княгиня Агата Ратибор.