— Вас тоже директор вызвал? — поинтересовался Анфертьев, пропуская мимо себя прыгающего через ступеньки Квардакова. Тот, не отвечая, пронесся вверх.
Вадим Кузьмич понимающе улыбнулся: когда он войдет, Борис Борисович будет сидеть рядом с директорским столом, закинув ногу на ногу, поставив локоток на угол стола, зажав в пальцах сигаретку, которую он к тому времени еще не успеет раскурить, и всеми своими членами, глазками, пальцами, поигрывающим носком туфли будет показывать причастность. А потом, размяв наконец свою худосочную сигарету — уж коли Квардаков не понравился нам с первого взгляда, почему бы его сигарету не назвать худосочной? — так вот, раскуривая несчастную сигарету, он будет сквозь дым смотреть на Анфертьева, слушать разговор с директором, задавать существенные вопросы, уточнять подробности, всячески следить за тем, как бы этот лодырь и проходимец Анфертьев не обвел директора вокруг пальца и не выскользнул сухим из воды.
Кстати, вы никогда не замечали, с каким поистине звериным чутьем лентяи рыщут в поисках себе подобных, находят их и безжалостно разоблачают? Собственно, многие годами ничего не делают и добиваются положений, званий, признаний, занимаясь только одним — осуждают лоботрясов. Наверно, не самая худшая деятельность: ведь кто, как не бездельник, сразу учует, унюхает, узнает бездельника? И пусть себе распознает, пусть клеймит. Кто-то разоблачит его — опять хорошо. Одно плохо — у них совершенно не остается времени на работу. Ну да ладно, кому надо, разберется.
Понимая, что дел у Квардакова в директорском кабинете нет никаких, что прошмыгнул он туда с единственной целью вставить свое лыко в разговор, Вадим Кузьмич входить не торопился, решив побеседовать с секретаршей, упитанной молодой женщиной с зычным голосом и мохнатыми ногами. Ее звали Анжела Федоровна.
Время от времени по заводскому репродуктору она властно вызывала к директору то начальника участка, то бригадира, буфетчицу, водителя персональной «Волги», а то и простого рабочего, подавшего Подчуфарину какое-нибудь прошение, да не осмеливающегося напомнить о себе. Причем делала это Анжела Федоровна настолько толково и часто, что весь прилегающий район Москвы был хорошо осведомлен обо всем, что делается на заводе, как продвигается выполнение плана, кому выделяется квартира, кто погорел на пьянке, кто загулял в командировке с недостойной личностью. Домохозяйки района, выключив домашние репродукторы и уйдя от мировых и всесоюзных событий, предавались новостям заводским — от них несло жизнью, страстью, все происходило в сию минуту. То есть документальность и здесь одерживала верх над художественным вымыслом. Знамение времени, ничего не поделаешь. Продолжим.
Анфертьев поздоровался с Анжелой Федоровной, любимицей директора и его первой советчицей, прошелся по приемной, выглянул в окно, убедился, что на заводском дворе сносный порядок, сел на подоконник.
— Что директор? — спросил он как бы между прочим.
— Еще не сняли, — ответила Анжела Федоровна сипловатым, сорванным басом, не прекращая ни курить, ни печатать на машинке.
— А что, могут снять?
— Как пить дать! — прорвались слова сквозь дробь машинки.
— За что? — удивился Анфертьев для виду, поскольку хорошо знал мрачный юмор секретарши.
— За что угодно. За развал работы, за хорошую работу...
— За хорошую разве снимают?
— Снимают, хотя бы для того, чтобы повысить! — Анжела Федоровна усмехнулась, скривившись от дыма, ползущего от сигареты прямо ей в ноздри и в глаза.
— А меня еще не снимают?
— Фотографов вообще не снимают. Их гонят. В шею. Когда нет сил терпеть.
— Да? — переспросил Анфертьев с застывшей улыбкой, но Анжела Федоровна уже забыла о нем.
Поначалу Анфертьев задумывался: почему любой бригадир, мастер, шофер, не говоря уже о заме, почитает за надобность поставить его на место, ткнуть носом в обязанности — дескать, фотограф ты и грош тебе цена в базарный день. Но вскоре перестал это замечать, утвердившись в спасительном пренебрежении к самому себе.
Анфертьев открыл, что изгалялись над ним как раз те, кто больше страдал от вышестоящих товарищей.