И внезапно отвел протянутую для прощального пожатия ладонь, схватил голову Буллита обеими руками, и поцеловал посла взасос, и не отпускал, пока не добился ответного лобзания, и – отпустил. И надутый шарик полетел – обмирая, блаженствуя, всхлипывая и выписывая пьяные кренделя, потея от тепла человеческих сердец, и с губ его слетало: «Невероятно… Невероятно!» Он так и ходил улицами, гостиничными коридорами, возился в постели, переворачивая подушку прохладной стороной, и не мог уснуть: вот все это только что произошло именно со мной, это я, я никогда не стану прежним, сверхприбыльное, фантастическое начало! – его распирала сила, он думал о равнинах Европы, его заботили Балканы, угрозы Японии, недолгая дружба Германии и Польши – Тихий океан! – овцеводы с нижнего Дуная (как выражался Бисмарк, но теперь другим великанам предстоит мирить цыган). Планету переполняло несделанное… Буллит разбудил секретаря: пиши! – и диктовал посреди ночи, прерывая собственные изумленные паузы: мой президент! Я только что из Кремля, добился поразительно многого, – и земля подрагивала под его ногами, шевелились волосы на макушке, и лампа до утра не гасла, словно в хижине первого миссионера, обожествленного туземцами владельца будильника и патефона.
Уильям Буллит, первый посол США, прожил в Империи еще три года. Больше тысячи дней.
После той первой ночи его ни разу не приглашали в Кремль. Он ни разу не говорил с императором (даже по телефону). Ни разу не видел его, и даже издали, даже на общем приеме – ни разу. Ни маршала Ворошилова.
Ни «президента СССР» Михаила Калинина. И вообще – ни одного из своих новых друзей. Его забыли. Жизнь Буллита в Империи потеряла смысл, он не отражался в зеркалах, сквозь него проходили взгляды… Он стыдился первого своего ночного восторга, несовершившейся своей жизни и порой, я уверен, задумывался: а взаправду ли все это случилось с ним? Ведь ни зарубки на дереве…
Ни воронки от взрыва… Только надиктованное пьяными словами письмо. Буллит страдал. Он маялся. Невероятными усилиями он останавливал на себе свинцовые очи мелких служащих, и вознелюбил русских, и жил скучной жизнью клеточного попугая, кастрированного кота. Спасаясь от надвигающегося безумия, обучал красных кавалеристов игре в поло – обучение закончилось, как только командиру засветили мячом в башку. Раз в год на пятнадцать минут его принимал Молотов и зачитывал, еще глубже погружая рассудок посла во мрак, позапрошлогоднее «коммюнике», буква в букву. Посол приходил небритым. Внезапно взмахивал рукой, передвигал на столе не принадлежащие ему предметы. Душно расстегивал пуговицы, пытаясь прорвать пелену собственного несуществования, и, наконец, как-то выпалил, едва не заплакав: «Наше сотрудничество – маленькое и слабое растение, не надо мочиться на него». Молотов дочитал свое и – не подняв лобастой головы: «До свиданья».
Трояновскому же выпали в Америке тихие годы: взаимное возбуждение прошло, кредитов не будет, говорить не о чем, – но нужной Инстанции сверхпроводимости посол не показал: ему постоянно без разрешения что-то казалось, он не к месту употреблял «я думаю, что…» и отсылал искренние письма, сохраняя в физиономии некоторую неповторимость; он нравился Рузвельту и советовался с водителем-негром, как распутать американо-советские затруднения (если не вранье, если не отголоски легенды о Рузвельте – будто бы тот оттачивал речи на простом маляре, подновлявшем Белый дом). Литвинову хотелось отправить в Америку из «плеяды», своего – и они с Трояновским сразились, как сражались в империи все – лицом к императору.
Литвинов: «…это не первый случай недисциплинированности Трояновского и игнорирования директив…
Если Трояновскому вовремя не будет сделано внушение, то мы не ограждены от дальнейших крупных неприятностей с Америкой».
Трояновский кипящей смолой, с рассчитанной долей яда, с доимперской прямотой, уже подзабытой императором: «Я знаю, что этот человек зол на меня до последних крайностей за то, что ЦК не согласился с его позицией по кандидатурам для полпредства. Свою злобу он теперь вымещает на мне. У него достаточно мелочности, чтобы доходить до обвинений… Вынужден ставить вопрос о моем отзыве отсюда… ибо я отдаю себе отчет, что Литвинова снять невозможно». Человек, который мог все, подчеркнул слова после «ибо», приказал: Литвинову не показывайте, а Трояновского я хочу послушать.
Полгода Трояновского слушали в Москве (единственную фразу: «надо искать точки соприкосновения») и отпустили слепым. Самолеты, океанские пароходы… посол шарил вокруг себя и шептал ближнему – советнику Сквирскому, как съездил, как принимали, ослеп, не вижу, что же дальше со мной… Сквирский не слушал, растерянно сказал: «А меня отзывают… На повышение.