25 лет назад, летом 1985 года, Валентин Распутин после многолетнего молчания опубликовал повесть «Пожар», ставшую — кажется, помимо авторской воли — провозвестницей перестройки. Задумал он ее, разумеется, задолго до пришествия Горбачева, а напечатал бы без него или нет — Бог весть. В любом случае связывать «Пожар» с перестройкой было явной ошибкой — хотя бы потому, что перемены, начавшиеся в год его публикации, не улучшили, а лишь многократно ухудшили положение, о котором написана эта вещь. Сегодня она куда более актуальна, и не только из-за пожаров, в связи с которыми мне приходилось уже недавно цитировать ее. Вообще разговоры об аномальной жаре хотелось бы свернуть: ясно же, что все, и в первую очередь телевизионные новости, клянут погоду именно потому, что ее — можно, она оказалась как бы крайней. Все это, увы, напоминает не столько распутинский «Пожар», сколько провидческую песню Новеллы Матвеевой «Пожарный»: «Спала в пыли дороженька широкая, набат на башне каменно молчал, а между тем горело очень многое, но этого никто не замечал».
Распутинский «Пожар» шире и глубже навязанного ему социального смысла. Помню, как эту вещь ругали тогда за публицистичность и даже «полухудожественность» — художественности, вишь ты, всем не хватало; а между тем почти все эстетские и высокохудожественные сочинения восьмидесятых-девяностых канули, но «Пожар», увы, не утратил поистине обжигающей актуальности. Большой художник может себе позволить прямую речь, а вот чего не может позволить — так это эскепизма, бегства от реальности, от того, чем живет и мучается большинство. Помню, как в это же время Кушнер, упрекаемый в политизированности и необоснованных надеждах, негодовал: «Ахматова не считала ниже своего достоинства читать газеты, Тютчев на одре спрашивал о последних политических известиях — а эти мечтают о чистом искусстве, каково!» Больше всего споров, однако, было не о том, в какой степени дозволительна публицистичность: в последние советские годы она уже широко вторгалась в литературу — у Адамовича, у Гранина, даже у Искандера. Спорили о другом — о герое, об Иване Петровиче. Думаю, что по значимости и даже, если хотите, провиденциальности этого героя распутинская повесть сопоставима с другим текстом, обозначившим другой перелом, — с «Одним днем Ивана Денисовича», к которому это сочинение недвусмысленно отсылает внимательного читателя. О Шухове ведь тоже много спорили: как автор к нему относится? Ужасается его приспособленчеству или умиляется терпению? Впрочем, если солженицынское отношение к Шухову как минимум амбивалентно, и хватает в нем не только сострадания, но и жестковатой насмешки («Прошел день, ничем не омраченный, почти счастливый»), то распутинская любовь и сострадание к Ивану Петровичу несомненны. И вот то, что Распутин на первый план выдвинул в это время такого героя, — вызывало и споры, и недоумения.
Отчетливо помню, как на студенческой научной конференции в Новосибирске студенты-филологи со всей страны (наш журфак регулярно туда ездил с докладами, представьте, было и такое время) ночь напролет спорили о новой литературе: об астафьевском «Печальном детективе» и распутинской недавней повести. Художественные достоинства никого, кроме снобов, особенно не волновали: снобы, впрочем, тогда уже занимали удобную, беспроигрышную позицию «вам кинули кость, а вы и радуетесь». Последующие события, как всегда, подтвердили их правоту: из всего тогдашнего кипения ничего не вышло, но споры и иллюзии были, по-моему, плодотворней и естественней кислого скепсиса. А спорили в основном о том, какой герой выходит сегодня на первый план: борец или терпеливец, преобразователь или страдалец. Помню, что распутинский герой отнюдь не вызывал у меня симпатии: пока он все претерпевает, половина России сгорит, а другую разворуют. И я был отнюдь не одинок — ни в десятой общаге НГУ, где шла эта дискуссия, ни в тогдашней критике, где Распутину предъявляли сходные претензии. Он что же, всерьез верил, что этот Иван Петрович, добрый, кроткий и обращающий гнев главным образом на себя самого, — и есть герой нашего времени?
Но оказалось, что — так.
Больше того: оказалось, что и солженицынский Иван Денисович — в отличие от интеллигента Цезаря, борца-кавторанга и даже сектанта Алеши — оказывается силой самой надежной и бессмертной, и тем, что Россия вообще до сих пор жива, она обязана в конечном итоге именно ему. А всем остальным приходится либо перенять его модус вивенди, либо исчезнуть, как исчезла вся перестроечная пена. Бессмертным народным типом, который и противостоит «архаровцам» любого типа — будь они революционеры или представители криминала, — остается только кроткий страдалец Иван Петрович либо добродушный и умелый приспособленец Иван Денисович.