Сейчас четверг. Значит, прошла уже половина срока, что я собиралась провести здесь. Зачем бы я ни приехала сюда, чего бы я ни ждала — этого еще не произошло, так, во всяком случае, мне кажется. Все, что пока произошло, — это то, что у меня на подбородке выскочила сыпь, какой не бывало, пожалуй, лет с пятнадцати. Должно быть, это местная вода виновата. Вот доказательство, что я определенно здесь, пускай даже всю ночь напролет была где-то там, в пространстве между городами, в автобусном кресле — то свернувшись клубком, то сидя прямо, а дождь беззвучно струился по окнам, и ее письмо, бело-голубое, лежало у меня во внутреннем кармане, его жесткий уголок колол мне шею. Ее письмо — без адреса, все это было частью игры, в которую я, сама того не зная, уже вступила. Улыбающаяся девушка в цирке в усыпанном блестками жилете, в серебристом цилиндре, вульгарно заломленном на манер Дитрих, она размашисто гасит факел, которым до этого поджигала фитиль, чтобы запалить другой, она еще улыбается толпе из круглого отверстия пушечного дула, прямо в сетку. Какая эффектная дешевка. И вот я несусь вприпрыжку по побережью на юг, будто это не страна, а просто мои личные перила. Никакого страха.
Потому что, рассказав мне про мое имя так, как рассказала она, открыв мне все его смыслы, моя подруга Эми вырезала свое собственное имя во мне — будто шрам. После этого всякий раз, как она глядела в мою сторону (и всякий раз, как не глядела), хоть я этого не сознавала или не замечала, что-то впечатывало ее все глубже в меня. Если бы сейчас мне вспороли руку или ногу, да любую часть тела, я бы заглянула внутрь и обнаружила бы ее Э, и М, и И, такие нутряные и упругие, которые растягивались бы вместе с волокнами плоти; заглянула бы внутрь костей, на поперечный срез ноздреватого костного мозга — и там бы виднелись эти буквы, испещрившие меня повсюду, такие сладкие и липкие, сувенир от Эми.
Игра во Франкенштейна. Мы делаем что-то из кого-то другого, а потом однажды, возвратившись домой, с удивлением обнаруживаем, что Оно куда-то ушло само по себе, чтобы прогуляться по окрестностям. Тогда мы запираем дверь, разозленные, раздосадованные: да как Оно смело! Потом нас охватывает тревога. Одни только мы знаем, как опасно наше создание. И мы берем ружье. После предварительных закрытых просмотров «Пророчеств губной помады», после того, как набивались полные залы зрителей, приходящих посмотреть этот фильм, я так растерялась, я пыталась объяснить Малькольму, до чего это жутко — наблюдать за зрителями, которые наблюдают за тобой, до чего жутко видеть, как они буквально сдирают с тебя оболочку, ну, в смысле, не знаю что именно они там с тебя сдирают — и уносят потом с собой, в головах. Вот именно, сказал он: люди просто хватают оболочку, только и всего, и ничего больше.
Как это страшно. Выдумывать все на ходу, и выдумывать других тоже, чтобы заполнить пустоты в себе, чтобы приспособить их к собственным нуждам. Мы становимся гротесками, призрачно слоняемся вокруг дома, откуда нас выставили, стучим тонкими обледеневшими ручонками, будто ветками, в окна и зовем: это же я, я, впустите меня, я заблудился в вересковых пустошах! Какая жалость. Я слишком устала, чтобы писать теперь все это — без смысла, без мысли. Где я очутилась? Я очутилась в Англии.