И почти преуспел. Лед начал таять. Все решили еще повеселиться на прощание. Я довел до середины один из моих самых забавных устных рассказов, когда раздался отдаленный скрежет отодвигаемого стула. Прекрасно, подумал я, наконец-то он собрался уходить. Но еще через мгновение, когда я уже нагнетал последнее crescendo, Джилиан закричала. Сначала это был просто вопль, потом хлынули слезы. Вид у нее был такой, будто ей явилось привидение, глаза устремлены поверх установленного мною экрана. На что она смотрела? Виден был только крапчатый потолок. Слезы ее лились, словно пульсирующая кровь, хлещущая из разрезанной артерии.
Дослушать мой анекдот до конца не захотел никто.
ДЖИЛИАН: Шут. Клоунская маска. Тыквенная рожа…
15. Выметаем осколки
СТЮАРТ: Я уезжаю. Такова моя участь. Тут мне нечего делать.
Три вещи для меня невыносимы.
Во-первых, сознание того, что мой брак распался. Нет, говорить, так уж честно: это я сплоховал. Я теперь стал замечать, что говорят в таких случаях люди. «Брак рухнул, — говорят они. — Брак распался». Выходит что же, это брак сплоховал? Но я так решил: брака как такового не существует, есть только она и ты. И вина либо ее, либо твоя. И хотя сначала я считал, что виновата она, теперь мое мнение, что ответственность на мне. Я оплошал, я подвел ее. Подвел самого себя. Я не дал ей такого счастья, чтобы она не могла от меня уйти. В этом и состоит моя вина. Я провалился, и мне стыдно. В сравнении с этим мне совершенно наплевать, если кто, может быть, думает, что я несостоятелен как мужчина.
Еще для меня невыносимо воспоминание о том, что было тогда на свадьбе. Ее крик все еще отдается у меня в мозгу. Я не хотел им ничего портить. Я только хотел там быть и видеть незаметно для всех. Но вышло по-другому. Как мне принести извинения? Только своим отъездом.
И третье, чего я не могу вынести, это что, по их словам, они хотят остаться моими друзьями. Если они не всерьез так говорят, тогда это лицемерие. А если всерьез, то еще хуже. Как можно заявлять такое после всего, что было? Значит, мне отпускаются грехи, прощается моя великая наглость — надо же, посмел на короткое время стать между Ромео и Джульеттой. А пошли вы оба знаете куда? Я не принимаю вашего прощения, и вы тоже его от меня не дождетесь, слышите? Пусть для меня это и невыносимо.
По всему поэтому я уезжаю.
Смешно, но единственный человек, с кем мне жаль расставаться, это мадам Уайетт. Она с самого начала держалась со мной честно. Вчера вечером я позвонил ей сообщить о своем отъезде и извиниться за то, как я вел себя во время свадьбы.
— Не думай об этом, Стюарт, — сказала она мне. — Может быть, ты даже помог.
— Как это?
— Может быть, если начинаешь с несчастья, потом не оглядываешься назад и не обманываешь себя мыслью, что, мол, раньше все было прекрасно.
— Да вы философ, мадам Уайетт, вы знаете это?
Она рассмеялась каким-то иным смехом, я у нее раньше такого не слышал.
— Нет, правда, — сказал я. — Вы мудрая женщина.
В ответ она почему-то рассмеялась еще сильнее. Мне вдруг подумалось, что в молодости она, наверно, была большая кокетка.
— Не исчезай, Стюарт, пиши, — сказала она.
И это было очень мило с ее стороны, верно? Может, и буду ей писать.
ОЛИВЕР: Поневоле замечаешь de temps en temps,[59] что у жизни есть своя ироническая сторона, вы согласны? Вот перед вами Стюарт, веселый банкир («I Banchieri Giocosi» — интересно, почему так мало опер про банкиров? Хотелось бы мне знать), приземистый, но крепкий оплот капитализма, неутомимый слуга рыночных сил на побегушках у купли-продажи. И вот он я, легковерный либерал, голосующий за кого бог пошлет, тонкокожий сторонник мира и тишины, инстинктивно встающий за слабейшего — за китов против всеяпонской рыболовной флотилии, за мокрого тюленьего детеныша против убийцы с дубиной и в кожаной спецовке, за тропический лес против дезодоранта для подмышек. И однако, когда представители этих двух соперничающих философий обращаются к любви, один из них вдруг оказывается сторонником протекционизма и Монопольного комитета, а другой ссылается на естественную мудрость свободного рынка. И догадайтесь, который — кто.