Дальше наступает самая грустная часть моего повествования. Я принималась писать ее несколько раз, каждый раз бросая от беспомощности, понимая, что не в моих это силах выразить словами невыразимое. Да и вправе ли я пытаться выразить чувства других в трагические, экстремальные моменты их жизни пером на бумаге, глядя на происходящее со стороны. Оставив попытки лирических отступлений и каких бы то ни было эмоциональных свидетельств, я решила описать в этой части только факты, прибегнув к хроникёрскому стилю репортажа.
Нике сделали первую часть операции — забор её собственного костного мозга. И теперь она ждала второй, главной части — обратной подсадки.
Арсений буквально валился с ног. Он проводил там, у её окна, почти всё время. Они общались записочками, причём его, перед тем как попасть к ней, предварительно обрабатывались. Иногда мне удавалось вытащить его поесть в ближайший пищеблок или посидеть в маленьком парке при госпитале.
Он пребывал в каком-то пограничном состоянии, в который, говорят, погружают пациентов для медицинского гипноза (я даже подумала, не поработали ли с ним) — между сном и реальностью, в котором чувства переставали существовать, застыв на точке, когда их ещё можно было вынести; минута превращалась в бессчетное множество часов и, наоборот, день пролетал как мгновение.
— Когда-то, много лет назад, я был счастлив. А Ника была здорова, — сказал он мне как-то, когда мы сидели с ним всё на той же коричневой лавке под окнами Никиной палаты. И, помолчав: — Вечность — это разделённые чувства. — И вдруг, схватив меня за руку, и с отчаянием в глазах: — Ты думаешь я могу умереть… если умрёт она?.. Имею право?
— Нет! Нет! И нет! — я понимала, что вопрос был риторическим, что он не спрашивает совета, а говорит с самим собой. — Что бы ни случилось, это твоя жизнь. И ты должен прожить её до конца.
— До счастливой старости? — усмехнулся он. — И кому это ведомо, где он, этот конец?
— Я уверена, что Ника поправится — материнство очень сильный стимул, включатся все силы её организма.
Он посмотрел на меня с выражением взрослого человека, понимающего, что есть вещи, которые ребёнку объяснить невозможно. Да и незачем. В его глазах была такая тоска, что казалось, он видит не только обозримое будущее, но и намного дальше.
— А ребёнок? Неужели тебе не интересно, каким он вырастит?
— Нет. Не интересно. Я анормален. Я не хочу детей. Во всяком случае, своих. Я готов был усыновить и воспитать некоторых из тех несчастных, которые уже родились в этом бессмысленном, коварном и жестоком сообществе, называемом человечеством, но никак не добавлять в него своих.
— Но ты не можешь говорить об этом всерьёз! — взмолилась я. — Сегодня не кончают жизнь из-за любви!
Он опять посмотрел на меня этим своим отстранённым взглядом.
«Жизнь есть только сон, увиденный во сне», — процитировал он кого-то. И потом: — Самое смешное, что я с самого начала знал, что мы с ней не жильцы на этом свете, каждый в отдельности. А уж вместе, тем более.
И я подумала, кто я такая, чтобы судить? Чтобы искать резоны и объяснения тому, что было выше моего понимания, тому, что мне, к счастью (или к несчастью), не дано было пережить самой. Это было явление не из обыденной жизни.
И я, уже в который раз, подумала, что та его история про «индийского друга», не была ли она его собственной историей? Я ведь действительно тогда на время потеряла его из виду. А Ксения — тем более. Может, это он жёг себе руки? Может, это его увезли в психиатрическую клинику, где он провёл несколько месяцев в вегетативном состоянии? И потом, вылечившись (или подлечившись), рассказал свою историю, но про «другого»?
И я его спросила. Не свою ли собственную историю он мне рассказал? Ну, за исключением анатомических подробностей.
Он посмотрел на меня удивлённо.
— Ну, знаешь, у тебя такое воображение, что ты могла бы писать сценарии к индийским фильмам. Ты что же, воображаешь, что я просидел несколько месяцев в психушке? Да и руки у меня целые — посмотри, — и он протянул мне руки, ладонями вверх. И при этом улыбнулся так обезоруживающе, что мне и вправду стало неловко за мои вымыслы.
На ладонях же у него, тем не менее, были шрамы странного происхождения.
Мы посидели некоторое время молча, думая каждый о своём. Потом он вдруг хмыкнул.
— Хочешь я расскажу тебе о моем первом сексуальном опыте? Тебе, как собирателю дурацких историй, должно быть интересно.
Я кивнула. Ещё бы! И приготовилась услышать душещипательную историю с дефлорацией.
— Мне было шестнадцать лет. Уже в Гарварде. После вечеринки меня затащила к себе студентка. Когда случилась первая фаза сексуального акта, она была очень удивлена: «Но ты же совсем не шевелишься! Ты что, уснул?» Дело было в том, что я и понятия не имел, что надо ещё и «шевелиться». Я вошёл в неё и просто ждал, когда «это» случится.
Как мы хохотали! Прямо под окнами Никиной палаты.
Моменты с привкусом вечности.
Шанс представился неожиданно.