– И тогда вот что я думаю о яйце всмятку: возможно, оно есть нечто и мне стоит всмотреться, увидеть только его, еще раз и еще раз, пока мы наконец не доберемся до сути, как в фильме со счастливым концом. Случайно смотрю в зеркало заднего вида, над головой водителя, и вижу, что глаза его сестры снова полны слез. Сидит и тихо плачет. И тут вправду все поднялось во мне в один миг – и колбаса, и пирожки. Я кричу водителю, чтобы он остановился, немедленно! Выскакиваю из машины, меня тошнит, выворачивает наизнанку, блюю на переднее колесо. Все, что она дала мне, я выблевываю, и это не кончается, еще и еще. Мама всегда придерживала мне лоб, когда меня рвало. В первый раз в своей жизни я это делаю один.
Он слегка прикасается к своему лбу. Повсюду в зале мужчины и женщины рассеянно поднимают руки и касаются своих лбов. И я тоже. Минута странного безмолвия. Люди погружаются в себя. Пальцы мои читают мой лоб. Прикосновение дается мне нелегко. В последние годы моя грива заметно поредела, я начал быстро терять волосы, покрываться морщинами. Буквально бороздами. Будто кто-то делал мне татуировку изнутри, вырезая прямые линии, ромбы и квадраты. «Лоб бодливого быка», – сказала бы Тамара, если бы увидела.
– За мной, давайте за мной, – говорит он, мягко высвобождая нас из этого мгновения, – за мной, я возвращаюсь в машину. Она протягивает мне чистую пеленку, говорит, чтобы я вытер лицо. Пеленка свежевыстиранная. Чудесно пахнет. Я кладу ее на лицо, как повязку, – обеими ладонями он покрывает свое лицо, – теперь
Он останавливается. Вскидывает голову; у него измученный взгляд. Я вижу, как, поднявшись из самого его нутра, медленно появляется темная тень, широко разевает рот, втягивает воздух, а затем пропадает. Именно в этот момент во мне зреет мысль: я хочу, чтобы он прочитал то, что я собираюсь написать об этом вечере. Чтобы он еще успел прочитать. Чтобы это сопровождало его и
– Но какой стыд, – бормочет он, – какие сцены она всегда закатывала, и крики по ночам, и плач у окна, пока не перебудит весь квартал. Об этом я вообще вам не рассказывал, но и это важно принять во внимание, прежде чем выносить приговор; и еще одно, что стало мне понятно довольно рано: она для меня самая лучшая, когда она дома, закрыта вместе со мной в четырех стенах, только я и она, и наши разговоры, и наши представления, и книги, которые она переводила для меня с польского, а потом пересказывала мне. Она читала мне Кафку для детей, и про Одиссея, и про Раскольникова…
Он тихо смеется.
– Перед сном она рассказывала мне про Ганса Касторпа[136], про Михаэля Кольхааса[137] и Алешу Карамазова – все шедевры, она делала их подходящими для моего возраста или не подходящими, да и вообще, она была совершенно неподходящей, но самое трудное наступало, когда она выходила, как только приближалась к двери или к окну, тут уже я весь начеку, начинается сильное сердцебиение, жуткое давление вот тут, в животе…
Он кладет руку на живот. Какая тоска в этом маленьком движении…
– Что я вам скажу: у меня голова взрывается от них, от них обоих вместе, и от нее, потому что вдруг, наконец-то, она проснулась во мне, как будто поняла, что время заканчивается, и я вот-вот приеду, и это ее последний шанс повлиять на меня, и тогда она быстро-быстро начала кричать мне, умолять вспомнить что-то, я уже не помню что, и тут
– Закрыть, закрыть, – бормочет он лихорадочно, – закрыть все отверстия в теле. Если я закрываю глаза, они входят через уши, если закрываю рот, они входят через нос. Толкаются, кричат, сводят меня с ума, превратились в маленьких детей, орут на меня, плачут: «Я, я, меня!»