Публика взрывается смехом. Он оценивает эти раскаты хохота, словно проверяет устойчивость камня под напором речного потока, и еще до того, как утихнут последние всплески ликования, бросается в атаку:
– Так на чем мы остановились? Прапорщик… киборг…
Он вновь утрированно пародирует твердую, решительную походку, шлет публике легкую заискивающую улыбку, вызывающую у меня спазмы желудка.
– Прапорщик все время подгоняет меня: «
– Прекрасно, теперь выясняется, что в программе еще и
Он, на сцене, закрывает глаза, неподвижно замирает. И когда он стоит, опустив веки, лицо светлеет, исполняется выразительности и даже возвышенной духовности. Рука рассеянно теребит край рубахи. От жалости к нему у меня заходится сердце, но тут он открывает рот:
– Вы ведь знаете эти армейские кровати, которые посреди ночи складываются, а ты внутри, они проглатывают тебя, словно хищное растение? Утром приходят твои товарищи, а Довале нет, совершенно исчез, только очки и шнурки от ботинок, а кровать облизывает губы и слегка рыгает?
Кое-где – легкие смешки. Публика не уверена, можно ли смеяться в такую минуту. Однако двое молодых людей в кожаных одеждах, только они, разражаются негромким продолжительным смехом, этаким странным мурлыканьем, распространяя беспокойство на столики неподалеку. Смотрю на них и думаю: как же я двадцать пять лет подряд изо дня в день впитывал радиацию, исходящую от подобных людей, пока не пришел момент, после Тамары, уже без Тамары, когда, по-видимому, был уже не в состоянии поглощать и начал извергать наружу все, что накопилось.
– Вставай, – строго говорит мне прапорщик, – какого черта ты разлегся?
И тогда я встаю. Жду. Будто он вот-вот уйдет, а я снова улягусь спать. Ненадолго, только до момента, пока все пройдет и мы все забудем. Вернемся к тому, что было до всех этих глупостей.
Но он уже начал психовать, я его раздражал, этого прапорщика, однако раздражался он с осторожностью.
– Отодвинься, – говорит он мне, – стой здесь, дай-ка мне уложить твои вещи.
Я не понимаю. Прапорщик соберет мой рюкзак? Даже не знаю, это вроде как Саддам Хусейн подходит к вам в ресторане:
Он останавливается. Ждет. Надеется, что в публике раздастся смех, который почему-то запаздывает. Глаза его моментально становятся чистыми и ясными. Он безошибочно определяет ловушку, расставленную публикой: история, которую он рассказывает, уничтожает всякую возможность над ней посмеяться. Я вижу, как работает его мысль. Он немедленно принимается за определение новых границ игрового поля, выдает нам разрешение:
– Слышали ли вы о женщине, заболевшей смертельной болезнью, которую мы называть не будем, чтобы не делать ей скрытой рекламы?
Он широко раскрывает свои объятия, весь излучая веселье.