— Пожалуйста, Дэвид, — сказала я. — Дай нам пообедать по-человечески.
— Именно к этому я и стремлюсь. «По-человечески» — понимаешь, что это значит?
— Почему нельзя устроить им обед в другой раз, отдельно?
— Я хочу, чтобы они поели горячего.
— Мы можем приготовить им обед после. Разморозим лазанью. Поставим ее в микроволновку и сегодня же угостим всех, кого захочешь. Выйдем всей семьей на улицу и будем раздавать желающим горячую лазанью.
Дэвид замялся. Мы подошли примерно к тому моменту, когда в фильме вооруженный, но напуганный преступник наставляет пистолет на безоружную женщину-полицейского, однако уже начиная сомневаться в здравом смысле своего поступка. Подобные сцены неизменно заканчиваются бросанием пистолета и бурным потоком покаянных слез. В нашей версии Дэвид, пожалуй, вытащит лазанью из холодильника и разразится тем же бурным потоком слез. Кто говорит о закате английского триллера? Что может быть волнительнее и душещипательнее?.. Хотя тут скорее мелодрама.
Дэвид размышлял.
— Ведь есть лазанью им будет удобнее?
— Еще бы.
— Ее и резать не придется.
— Само собой, не придется. Можешь раздавать ее черпаком.
— Да, в самом деле. Или даже, знаешь, там есть такая металлическая лопаточка.
— Все, что ты захочешь. Как тебе будет удобнее.
Дэвид посмотрел на баранину и смятую картошку долгим взглядом — похоже, он начал понимать, что натворил.
— Ну ладно, пусть будет так.
Мама, папа и я испустили одновременный вздох, соответствующий вздоху безоружной женщины-полицейского, и сели за стол в полном безмолвии.
6
Никому из нас вечером есть уже не хотелось — благо есть было уже, собственно, нечего. С утра я собиралась запечь на ужин в микроволновке замороженную лазанью, но от нее, как вы понимаете, ничего не осталось. Она была отвезена в Финсбери-парк и сервирована там на бумажных тарелках пьяницам, которые заняли все скамейки возле ворот на Севен-Систерз-роуд. Дэвид раздавал обед самолично, остальные дожидались в машине. Молли хотела увязаться с ним, но я ее не пустила — если честно, не потому, что боялась выпускать девочку в парк, полный алкоголиков. Просто я боялась, что, увидев ее в образе восьмилетней диккенсовской леди-благотворительницы, раздающей бездомным пропитание, уже не смогу выполнять свои материнские обязанности.
По возвращении домой я извинилась и удалилась с воскресными газетами к себе в комнату — в свою новую спальню. Но читать я уже не могла. В газетах не печатали историй, с которыми я худо-бедно могла себя сопоставить. Теперь все, что мне попадалось на глаза, немедленно проецировалось на Дэвида и прочие вещи, С Которыми Надо Что-то Делать. Овладев этим новым зрением, я обнаружила в газетах факты, способные стать источником потенциальных проблем для моей семьи, банковского счета и холодильника. Это было невыносимо. Статью о группе афганских беженцев, спрятавшихся от полиции в церкви Бетнал-Грин, я просто вырвала и выбросила подальше — она содержала такой материал, что, как я поняла, скоро мы сами начнем голодать.
Пока я разглядывала зияющую дыру в газетной полосе, на меня вдруг навалилась страшная усталость. Мы не можем так жить. Нет, конечно, это неправда, мы можем — можем, как оптимистично сказал кто-то, если захотим! Мы можем жить с меньшим комфортом и достатком, заметьте — пусть с минимальным, но все же комфортом и достатком. Мы не будем голодать, сколько бы лазаньи не отправлялось на улицу из холодильника. Хорошо, пусть будет так. Мы можем. Но я этого не хочу. Я не выбирала себе такую жизнь. Мне такая жизнь не по душе. Просто не по душе — и все. Нет, все же я сама сделала этот выбор — вероятно, в тот самый момент, когда дала согласие быть женой Дэвида, в богатстве и бедности, в болезни и здравии, на всю жизнь, до скончания века. Теперь костлявая рука бедности протянулась к нам с улицы, и в ней — будущая судьба Дэвида. Теперь этим словам суждено сбыться, потому что он в самом деле болен и его настигнет неотвратимая бедность. Даже нищета, которая, полагаю, не заставит себя ждать.