— Само собой, — тут же соглашается сотрудник Германа Тихоновича, он же — в недавнем прошлом — папаня, — Само собой, кто бы спорил. Но — все-таки? Это не я, это Герман Тихонович интересуется. Когда все-таки можно ждать обещанного?
Тут, разумеется, напрашивается «обещанного три года ждут», но это слишком уж жалко, мелко и злобно. И беспомощно.
— Я предпочел бы говорить на эти темы с самим Германом Тихоновичем, — говорит Роберт.
— Понятное дело! Но раз уж я здесь, то как ему передать?
— Так и передайте, — говорит Роберт со всей возможной твердостью. Слово в слово.
— Господи, да вы не волнуйтесь! — восклицает господин Фираго, — Не хотите — не надо. Конечно, так и передам. Слово в слово. Что вы, в самом деле, Роберт Валентинович! Даже с лица спали, ей-богу. Работайте себе спокойно, мы не спешим. Никто вас не торопит. Главное, лишь бы дело делалось…
Роберт не отвечает, и господин Фираго тут же совсем отступается, спешит, снова делается папаней — озабоченным и слегка дураковатым, прощается, суетится фарфоровым личиком.
Роберт, держа каменное лицо, провожает его в прихожую, подаёт пальто, шарф, шляпу. Кейс. Господин Фираго пыхтя упаковывается, спрашивает озабоченно:
— Значит, вы полагаете, он меня еще вызовет?
…и, не дожидаясь ответа, двигается на выход, да так споро и энергично, что Роберт еле поспевает отпирать перед ним двери. Прощаются у решетки.
— Очень на вас рассчитываю, Роберт Валентинович, по моему делу. Если будет малейшая возможность, попытайтесь его подвигнуть, так сказать… Мальчик не расстается со скрипочкой…
Роберт кивает. Ему очень хочется что-нибудь сказать напоследок (для передачи Герману Тихоновичу персонально), что-нибудь веское, значительное что-нибудь, но он не знает, что именно. В голове у него вертится только:
«Подите прочь! Какое дело поэту мирному до вас?»
Это и крепко, и веско, но абсолютно не соответствовует ситуации. Поэтому он не говорит ничего. Он даже не прощается. Потом он возвращается на рабочее место, извлекает из нижнего ящика стола папку с рукописью и бездумно перебрасывает несколько страниц. Пытается читать, но тут же оказывается, что он ничего перед собою не видит, кроме поросячьего личика папани с внимательными глазами Германа Тихоновича. Сволочьё. А чего ты, собственно, от них ожидаешь? Что оно все само собой потихонечку изноет и рассосется? Нет, миленок: рубль — вход, четвертной выход. Но ведь я и рубля вам не платил, вы меня бесплатно к себе запустили. Професс-сионалы…
СЮЖЕТ 23/5
Он вынимает из папки последнюю страницу и перечитывает примечания Сэнсея. Четыре пункта. Хотя нет, строго говоря, три.
'1. Иногда его схватывает позыв на низ (это называется императивным позывом), он все бросает и мчится в сортир.
2. Когда питается — весь подбородок замаслен.
3. Халат никогда у него не стирается, попахивает козлом.
4. Еще что-нибудь. Подумайте'
Думает. Но ничего новенького так и не придумывает. Противно. И думать противно, и придумывать. А, главное, непонятно, зачем, елки-палки, все это нужно и для чего?
«Не забывайте, что Ваше умение „помнить все без исключения“ должно быть им хорошо известно. Поэтому обратите внимание на Ваши неудачные выражения типа „если не ошибаюсь“, „не помню точно, кто“, которые в свете названного факта выглядят для внимательного читателя странновато и малоестественно…»
Потом — еще полуабзац, перечеркнутый крест-накрест, но разобрать текст можно без особого труда:
«Не надо так много об обстоятельствах личной жизни. Это бесполезно…»
А ниже приписано:
«А впрочем, пишите, как хотите»
Собственной Его Императорского Величества рукой начертать соизволяет…
Зачем ему это надо? Зачем-то надо. Никакого представления не имею, зачем. А вот мне бы надо было сразу же отказаться. Наотрез. Без размышлений. Нет — и все разговоры. Что бы они мне сделали? За границу бы не выпустили? Так я туда и не рвусь, мне и здесь неплохо…
Плевать я на вас хотел. Не прежние времена на дворе… Но порядки, похоже, старые, думает он с горечью.
«Новый год, порядки старые, холодной проволокой ржавою наш лагерь окружен, кругом глядят на нас глаза легавые, и сталь холодная блестит со всех сторон…»
Ну-ну-ну, говорит он себе. Не до такой же степени, все-таки… Правильно, не до такой. Не смертельно, но зато тошнит. Меня. А его? Неужели же его — не тошнит? Он поднимается и, на всякий случай ступая осторожно, чтобы не скрипеть и не шуршать, проходит по коридору. Спальня: дверь настежь, форточки настежь, шторы опущены, тихо, пусто. Гостиная: дверь настежь, тихо, темно, торшер выключен. Сам лежит на диване, в любимой позе: газета поперек живота, горбатый длинный нос уставлен в потолок, один тапочек свалился на ковер. Спит. Глаза закрыты.
— Что-то случилось? — тут же спрашивает Сэнсей.
Глаза у него, оказывается, наоборот, вполне открыты, просто смотрят с прищуром, но очень внимательно и с интересом.
— Они опять на меня вышли, — говорит Роберт.
Сэнсей несколько секунд молчит, потом спрашивает (или объявляет?):
— Господин Фираго.
— Да. Спрашивал, как идет работа над рукописью.