— Приелись. Уже в горле застревают.
И, понимая, какой Лёнька брезгливый, щёлкнул языком:
— А дохлятинка — вещь! Вот увидишь…
— Отравимся.
— Ну что ты заладил!
Лёнька ничего не ответил. Только так скорчил свою конопатую физиономию, что и меня затошнило.
А Грач уже мчался с саблей к нашему двору. И мы начали одеваться.
У Лёньки было новое пальто, суконное, тёмно-синее, со вшитой внутрь меховой тужуркой. Но мы звали это пальто «буржуйкой». Потому что оно было толстым. И Лёнька в нём выглядел толстым. И физиономия у него в меховой лисьей шапке была толстая: ну, ни дать ни взять — ванька-встанька. И потому нам Лёньку всегда хотелось повалять, чтобы обновить пальто. Он не обижался, потому что знал, что если не поваляешься, пальто скоро износится. Так уж люди говорят.
Короче, мы до того наваляли Лёньку, что пальто обо что-то порвалось. На другой день он вышел из дому после очередной лупки грустный. Мы, конечно, успокаивали его:
— Ладно, Лёнька, ведь вытерпел. А пальто, если что, мать ещё одно купит. Они на базаре сейчас недорогие, не то что еда. А отчим твой зарабатывает денег помногу.
Лёнька молча соглашался с нами — ему больше ничего не оставалось, как соглашаться. А на порванном месте на пальто красовалась заплатка.
И мы опять успокаивали его:
— Теперь, Лёнька, пальто твоё меченое. Его никто не украдёт.
У меня пальто было старенькое, пёстрое от разноцветных заплат — эти лоскутики-заплаты мать набирала на заводе из ветоши, которой протирала станки, и почти каждый день уэорила моё пальто. И его уж тем более не могли украсть. Его бы, наверное, даже задаром никто не взял. А на голове у меня был на зависть всем поселковым мальчишкам шлем с пятиконечной красной звездой. Его отец привёз ещё с финской войны. А потом уехал на другую войну. Недавно мы тоже, как и многие соседи, получили на него похоронную.
Мать, уткнувшись в подушку, горько плакала. Бабушка успокаивала её, а у самой бежали слёзы. Мы, дети, глядя на них, не находили места. Потом мать надорванным голосом сказала:
— Всё, нет отца…
А шлем остался. Пятиконечная звезда, правда, вылиняла. Или выстиралась. Но я красил её красным карандашом, который специально для этого берёг.
Частенько Колька Грач или Лёнька, да и другие ребята в посёлке просили у меня шлем, хоть немножечко поносить. Но я одалживал его не всем. Грачу, например, давал. Ему шлем был к лицу, будто он в шлеме и в пальто, перешитом из серой шинели, и со своей обломанной саблей родился.
А для Лёньки мне шлема было жаль. У него голова какая-то не такая. Как арбуз. И лицо рыжее — в конопушках. Он в шлеме был смешной. И даже Грач как-то сказал:
— Ты, Лёнька, лучше не проси. Ты портишь шлем, потому что на буржуя похожий. Вот если похудеешь…
Лёнька боялся перечить Грачу и только грустно вздыхал. Мне же однажды сказал:
— Я стараюсь похудеть. Не получается. Брюхо у меня такое — вислое. Мать говорит — я маленький рахитиком был…
Но я понял Лёнькину болезнь по-своему. И изрёк:
— У тебя, наверное, лишних кишок много.
Лёнька на это не ответил, только пожал плечами.
Сейчас он семенил к косогору вслед за нами неохотно. И мы заранее знали, что Лёнька откажется есть дохлятину. Впрочем, мы бы его заставили. Разве долго.
Обрывистый овраг был тут не случайно. Полая вода исстари стекала с косогора, и ей куда-то надо было деваться. Вот она и прорыла себе этот овраг и уходила в сторону реки Самарки.
А там, где овраг и косогор рассекало шоссе, поднялась земляная плотина и под ней — сток для вешней воды из круглых железобетонных колец. Мы звали этот сток мостом, хотя в нём было трудно пройти во весь рост даже нам, мальчишкам. К тому же сделан сток был неаккуратно — криво, словно огромный червяк прополз под шоссе. В хорошие снежные зимы было тут тепло. Снег заваливал отверстия с одной и другой стороны насыпи, но мы, прорыв одно из них, залезали в тёмный туннель и разводили внутри костры.
Дым уходил серой пеленой сквозь снег, а в стоке-туннеле становилось совсем как дома, хоть раздевайся. От потрескивающего искрящегося огня исходили не только тепло и свет, но и какой-то сказочный уют. Бродили по вогнутым стенам худые тени, темнота и справа и слева разинула круглые рты, и, если костёр вспыхивал поярче, были видны вдалеке снежные языки матушки зимы. А над головой где-то урчали невидимые тяжёлые грузовики — промёрзшая земля дрожала, но мы не боялись. Кольца были сделаны на века, надёжные. Нужно только поверить в прочность их.
Два года назад, когда фронт был не так уж далёк, все женщины в посёлке наказывали детям в случае бомбёжки бежать прятаться в сток.
— В ем ни одна холера не достанет. Не то што бонба, — говорила бабка Илюшиха.
Сами же взрослые надеялись на погреба: они ближе к дому, и в случае если пожар, тут уж не до пряток. Тут уж нужно спасать имущество.
Но бомбёжек не было. Лишь однажды, осенью сорок второго, прилетел и кружил над заводом чужой разведчик. А скрытые в лесу прожекторы излиновали светом всё ночное небо. И забухали дружно зенитки, что дыбили свои хоботы по окрестностям.