Впрочем, кровь досталась не только петуху и курам, но и нам, детям. Несколько раз мать варила её в чугунке. Только спечённая кровь была невкусной, к тому же в ней густо попадались волосы и всякий мусор. А петух и куры ели кровь сырой, и она им нравилась. Мать, подогрев её, примешивала в жидкость овсянки.
И уже к концу этой недели куриные гребешки и бородки начали румяниться. Да и сами они выглядели свежей и веселее, суетились по двору. И запели:
— Ко-о-ко-о-ко-о…
Бабушка, глядя на них, проронила:
— Глядишь, и занесутся зимой.
Петух тоже стал резвый. Разминал крылья, много раз за день заскакивал на жердяную изгородь и горланил. И холод ему был не страшен. Сытные корма будто вернули лето. Со следующего выходного дня мать ушла в дневную смену, это с восьми утра до восьми вечера. Следить за поправкой петуха заставила бабушку, наказывая ей, что это очень важно. Но бабушка отнеслась к наказу халатно, кормила больше кур, и всё ворчала себе под нос, дескать, затея энта пустая. Портянкину ничего не докажешь. Дурак он и сбрех. А народ над нами посмеётся.
Тогда за дело взялись мы — я, Грач и Лёнька.
— Лесникова петуха обязательно надо заклевать, — говорил Колька. И командовал:
— Лёнька, неси жмыху. Дополнительно к кровяной норме. От жмыху тоже сила. Он — жиры.
А мне Грач велел придумать, как бы петуха тренировать. Поначалу мы, конечно, пробовали привязать ему к ногам «гантели» из камешков, но из этого ничего не получилось. Петух путался в них и много орал — расстраивался. А это вредно.
Тогда мы пробовали его просто дразнить. Ловили курицу, держали её за крыло, а петух налетал на нас драться. И, наконец, я придумал что-то путное. Привязал сетку с куском крови к ручке сенной двери. Петух подпрыгивал высоко — норовил клюнуть кровь. Куры тоже прыгали следом за ним, но до сетки не доставали.
А разохотившийся петух прыгал чаще. И научился держаться за сетку когтями, вися под ней, как дятел.
С каждым днём он висел всё дольше и клевал кровь всё жаднее. К субботе его было уже не узнать: бордовое перо на нём стало гладкое, походка энергичная. А красная рожа прямо-таки хотела лопнуть. Очень налилась.
Бабка Илюшиха, заглянувшая к нам во двор, даже удивилась:
— Батюшки, ваш етот бордовый петух али не ваш? Как подменили.
Она незамедлительно сообщила об увиденном зятю.
— Ничо, и мой отъелся, — успокоил её лесник.
Но петушиный бой в назначенную субботу не состоялся. У матери на заводе была срочная работа, и она не то что прийти пораньше, — осталась с ночевой на две смены. Мероприятие перенесли на завтра.
Утром, в воскресенье, у нашего двора, облокотившись на жерди забора, собрались поселковые, в основном детишки и несколько женщин. Из мужчин — только Лялякин и дед Архип Илюшкин, бабкин муж.
Они оживлённо между собой спорили: один в серой, словно опалённой на войне шинели, в карманах которой он грел свои большие, красные от морозца руки; другой — в шубейке с неровной полой, как издёрганной собаками. На головах у обоих сидели ушанки: у дяди Лёши — серая со звездой (он только что выписался тогда «по чистой» из госпиталя), у деда Архипа ушанка была овечья, точно выкроенная из обрезков этой самой гнилой шубейки — чуть ли не ровесницы старику.
Илюшкин поминутно утирал варежкой слёзы, вечно плачущий нос и, усмехаясь, спрашивал, топорща бородёнку:
— Значить, красный побьёт? Навряд ли…
И щурил хитрые глазки:
— Поглядим.
— Што тут гадать — выговаривал дядя Лёша, и белый на морозце пар вырывался из его широкого рта, обрамлённого щетиной. Этот пар был похож на дым от самокрутки.
Позади деда Архипа ссутулилась его бабка Илюшиха в козьем платке и в такой же рыжей шубейке. Соединив рукава, она грела под локтями руки и, постукивая валенком об валенок, всё посматривала на дорогу из лесу: не идёт ли зять.
А на улице было не так уж холодно, лишь пасмурно. Сквозь низкие торопливые тучки катилось куда-то, как ледяной блин, солнце. Задувал ветерок. На уснувших голых вишнях на огороде сновали в зелёных одежонках синицы, щеголяя тонкими галстучками. Они сновали не зря, кое-кто из женщин грыз семечки. И над посёлком, как всегда, кружились редкие вороны. И горланили. Им в тылу зимой было ещё голодней, чем людям. А чуть в стороне, над шоссе и над заводом висели, как жирные червяки, аэростаты заграждения. Их сначала пугались, называли нечистой силой, а потом привыкли и не обращали внимания.
Вдруг кто-то из женщин крикнул:
— Идёт, идёт!
И все столпившиеся повернули головы к лесу. По дороге вышагивал Портянкин, держа под мышкой чёрного нахохлившегося петуха. На Портянкине было новое зимнее пальто, подбитое мехом, — недавняя покупка на городском базаре, а на голове всё та же знакомая всем шапка.
Вот он миновал соседние Лёнькин и лялякинский дома и заторопился. Свежий ноябрьский снежок хрюкал под его валенками.
— Заждались? — спросил он и улыбнулся. И побелевшая от инея борода ощетинилась.