Мы побежали бегом в самолет, придерживая руками шапки. Было страшно и холодно. И романтично. Я представил, что отправляюсь на опасное задание. Так оно и было.
В самолете этот же бешеный человек, который все, что говорил, не говорил, а кричал так, как будто его расстреливают из пушки в спину, как сипая, заставил нас со Стасиком надеть парашюты. Стасик стал сопротивляться:
– Какие парашюты? Зачем парашюты? Вы что?
Я тоже удивился и спросил:
– Зачем парашюты? У вас… Посадка в Москве?
– Посадка в Ханое! – закричал бешеный.
Мы со Стасиком переглянулись. Мы не хотели в Ханой. То есть, я хочу сказать, мы были не против посмотреть мир, а лично я даже не отказался бы посмотреть Ханой. Но все-таки мы как-то уже настроились на Переделкино и кроме стихов и вина ничего с собой не взяли. Кроме того, лица двух десятков крепких парней, которые сидели вместе с нами в самолете, ясно говорили о том, что в Ханой они летят не на поэтический слет. Я сказал:
– Извините, но нам надо в Переделкино!
Бешеный на пару минут закопался в какие-то мятые обгоревшие карты, потом что-то показал на карте пилоту. Пилот молча кивнул. Бешеный опять ужасно закричал, перекрикивая двигатели:
– Не ссыте, поэты! Выбросим в Переделкино!
Стасик стал сопротивляться еще сильней, кричать, что он не хочет, чтобы его выбрасывали, что он не прыгал никогда с парашютом. Но бешеный крикнул в ответ:
– Да ни хуя не будет! Не ссыте! Принудительное раскрытие!
Путь в Переделкино был недолгим. Самолет несколько раз закладывал такие крены, что мы со Стасиком катались по всему салону. Тогда парень с конопатым лицом привязал нас к стенке самолета. Потому что бешеный ему крикнул:
– Валера, пришвартуй поэтов, а то… Ебала себе разобьют!
Нас пришвартовали. Но легче от этого нам со Стасиком не стало. На мощных кренах и падениях в воздушные ямы Стасик рыгал и проклинал ту минуту, когда познакомился со мной и решил стать поэтом.
Потом нас вдруг стали отвязывать, а в салоне самолета угрожающе загорелась красная лампа. Пилот высунулся в салон и ужасно закричал бешеному, оказывается, пилот тоже не умел говорить, а только кричал так, что закатывались глаза и у него, и у слушателей:
– Поэты, блять! На выход!
Мы со Стасиком все еще не верили, что нас на самом деле сбросят с парашютами. Но, когда бешеный открыл дверь самолета и адский вой ворвался внутрь, стало ясно, что это не шутка. Я что-то хотел сказать Стасику насчет того, что сейчас мы войдем в историю, но сзади кто-то очень сильно ударил меня ногой в жопу. Я головой вниз выпал из самолета.
Потом я летел. Где-то рядом летел Стасик, проклиная поэзию. А я летел и смотрел по сторонам. Ночь была холодной и черной. Сердце как-то от всего освободилось. Перестало быть страшно. Вокруг была такая красота – холодная и черная Вселенная, а я лечу в ней, маленький, но смелый. Я летел сквозь ночь, и мне было все равно, погибну я или спасусь. Это было совершенно прекрасно и равноценно.
Вдруг я почувствовал сильный удар. Над моей головой раскрылся парашют. Это было принудительное раскрытие. Свободный полет кончился.
Позже я спросил однажды маму:
– Ты сказала Матвей Матвеичу выбросить нас с парашютом! А нам не сказала об этом. Почему? Ну а что было бы, если бы мы погибли? Ну, хорошо, не погибли бы, принудительное раскрытие, но могли покалечиться, перепугаться, в конце концов?
– Перепугаться? – усмехнулась мама. – Тогда вы не поэты, а барахло.
Мама, оказывается, вместе с Матвей Матвеичем проверила нас – поэты ли мы, справедливо полагая, что тому, кому страшно лететь сквозь холодную мглу, в поэзии делать нечего. Это справедливо.
Вообще, мне повезло с мамой.
Диверсанты
Скоро я стал видеть огни. Их был миллион, миллиард. Это были огни Москвы. А прямо подо мной был темный лес. Он приближался. Я упал на огромную ель. И снова вспомнил, как в детстве на меня упала новогодняя елка. Только теперь наоборот – я упал на елку. Поломал собой пару веток и упал в сугроб. В сугробе было тепло и уютно. Я даже специально пролежал там с минуту. Было хорошо. Вообще, хорошо быть живым.
Потом я вылез из сугроба, снял кое-как парашют и отправился на поиски Стасика. Мне все это уже нравилось. Было похоже, что мы со Стасиком диверсанты, которых сбросили на территорию, оккупированную врагом. Мне это понравилось: поэты-диверсанты.
Стасик повис на огромной сосне и был плох. Я крикнул ему, чтобы он специальным ножом перерезал стропы, как инструктировал нас бешеный. Стасик сначала не хотел, но я сказал ему, что в противном случае он так и будет висеть на сосне, как шишка, и не попадет к Вознесенскому на дачу. Тогда Стасик перерезал стропы, со страшным воплем полетел вниз, упал в сугроб, но в сугробе был пень, и Стасик больно ударился подбородком.
Я стал успокаивать Стасика и сказал ему, что мы не пропадем, что с высоты я видел московских окон негасимый свет, а значит, люди близко.
Когда мы вышли из леса, Стасик вдруг изменился в лице и тихо сказал:
– Вот оно…
– Что? – спросил я, думая, что Стасик тронулся от перенесенных испытаний.
– Переделкино! – сказал Стасик.