Мартин мне не нравился. У того, кто живет четыреста и больше лет, есть важное преимущество: способность мгновенно проникать в самую суть человека. Таких мартинов полным-полно в любую эпоху, и все они как на подбор кретины. Помню одного такого мартина по имени Ричард. В 1760-е годы в Плимуте он вечно торчал в таверне «Минерва Инн», возле самой сцены, и, что бы я ни играл, неодобрительно качал головой, нашептывал сидевшей у него на коленях несчастной проститутке, что я ни черта не смыслю в музыке, или громко требовал сыграть очередную песенку из репертуара какого-нибудь бродячего музыканта.
Мы сидели за круглым столом в пабе «Кучер и лошади». Столик был небольшой, темного дерева, по цвету и на ощупь напоминавший тыльную сторону лютни; на нем едва умещались напитки, чипсы и орешки. Обстановка в пабе царила спокойная, хотя, возможно, это было обманчивое впечатление, потому что мне вдруг вспомнилась отвратительная «Минерва Инн» с вечными пьяными потасовками.
– Ой, и мне тоже, – подхватил Айшем. – Впрочем, все учителя географии обожают старый добрый рок.
Попытка пошутить явно не удалась: все дружно закатили глаза, даже сам шутник.
– Но я люблю и хип-хоп восьмидесятых, – снова вылез Мартин и начал перечислять: –
– А из современных? – поинтересовалась Камилла. Скользнув взглядом по ее бюсту, он посмотрел ей в глаза.
– Пожалуй, нет. Во всяком случае, из тех, о которых ты слыхала.
– Очень может быть. Я все-таки из Франции. У нас там музыки нет. Абсолютно. – Ее мягкий сарказм остался незамеченным; возможно, Мартин ее просто не расслышал, но мне ее ирония понравилась.
– Ладно, – сказал Мартин. – А ты чем увлекаешься?
– Мои вкусы, пожалуй, эклектичны. Бейонсе. Леонард Коэн. Джонни Кэш. Боуи. Кое-что из Жака Бреля. Но мой любимый на все времена альбом – «Триллер». А «Билли Джин» – лучшая из всех попсовых песен.
– «Билли Джин»? – переспросил я. – Замечательная песня!
Мартин повернулся ко мне:
– А ты увлекаешься музыкой?
– Немножко.
Он вытаращил глаза в ожидании продолжения.
– Вы на чем-нибудь играете? В смысле, на каком-нибудь музыкальном инструменте? – спросила Камилла, чуточку нахмурив брови, как будто этот вопрос имел для нее более серьезное, чем могло показаться, значение.
Я пожал плечами. Проще всего было бы солгать, но неожиданно для себя я выпалил:
– Немножко на гитаре, немножко на фортепиано…
– На фортепиано? – Глаза у нее распахнулись еще шире.
Сара, учительница физкультуры, одетая в просторную рубашку Валлийского союза регбистов, ткнула пальцем в угол зала.
– А у них тут, между прочим, есть пианино. Посетителям разрешается на нем играть.
Я тупо смотрел на пианино. Я так старался выглядеть однодневкой, что, войдя в паб, даже не заметил инструмента.
– Ну да, чего не побренчать? – собирая со стола стаканы, бросил бармен, долговязый парень с жидкой бороденкой, на вид лет двадцати с небольшим.
Я запаниковал, как наркоман, который старается соскочить с иглы, а ему силой навязывают зелье.
– Нет-нет, мне и так хорошо.
Мартин видел, что вопрос Камиллы меня смутил, но продолжал гнуть свое:
– Брось, Том, чего ты! В прошлый четверг я побренчал. Теперь ты давай.
Камилла смотрела на меня сочувственно:
– Вам вовсе не обязательно играть. Это же не ритуал посвящения. Не хотите, не надо.
– Пожалуй, сыграю, – услышал я собственный голос. – Давненько не играл.
Я не хотел, чтобы она меня жалела; наверно, поэтому я встал и пошел к поцарапанному, видавшему виды пианино, мимо единственных, кроме нас, посетителей: троих седовласых друзей, с извечной немой стариковской тоской уставившихся на свои полупустые кружки горького эля.
Я сел на табурет, и в зале стало тихо. Если не считать пренебрежительного фырканья Мартина.
Я поглядел на клавиши. Я не садился за инструмент с той поры, как покинул Париж. Всерьез – ни разу. А сто лет назад музицировать было для меня самой большой радостью. По сравнению с гитарой в фортепиано есть что-то особенное. Оно требует от тебя большей самоотдачи. Большего переживания.
Что же мне сыграть? Ума не приложу.
Я засучил рукава.
Закрыл глаза.
Никаких идей.
И заиграл первое, что пришло в голову.
«Зеленые рукава».
Я сидел в пабе в Восточном Лондоне и наигрывал на пианино «Зеленые рукава». Смешки Мартина били по ушам, но я продолжал играть. «Зеленые рукава» плавно перетекли в «Под зеленой кроной». Меня захлестнула тоска по Мэрион, и я сыграл отрывок из «Грез любви № 3» Листа. Когда настал черед «Человека, которого я люблю» Гершвина, Мартин уже не хихикал, а я с головой погрузился в музыку. Я был во власти тех же чувств, что переполняли меня, когда я играл в парижском «Сиро». Иначе говоря, я наконец вспомнил, на что способно фортепиано.
Следом нахлынули другие воспоминания, вызвав в душе бурю чувств. Непереносимо застучало в висках.