— Успокойся, тебе это не стоило ни гроша. — Она отжала мокрые волосы. — Я выкупила Рахель, и теперь она моя.
— Сойхер вернул тебе корову?! — воскликнул Моше. — Сойхер никогда еще никому не возвращал купленную корову. Кто слышал такое?!
Юдит не отвечала.
— Ты украла ее!
Юдит засмеялась, и столько издевки и злобы слышалось в этом смехе, что Моше ужаснулся правде, которая уже наваливалась на него.
— Если ты уплатила не деньгами, то чем же тогда?! — шепнул он дрожащим голосом, как будто ответ, которого он еще не слышал, уже стиснул его горло.
— Теперь Рахель моя, — повторила Юдит. — Ее молоко ты можешь получать взамен за еду, которую она ест, и за стойло, которое она занимает, но сама она теперь моя.
— Чем ты ему уплатила, курва?! Своей пиздой?! — крикнул он вдруг с неожиданной для самого себя грубостью, с таким волнением, которого в себе не подозревал, и такими последними словами, которые, казалось ему, его губы и язык никогда бы не смогли выговорить.
Его слова словно пригвоздили Юдит к месту. Только ее голова медленно повернулась, как на оси, и обратилась в его сторону.
— Я уже слышала однажды такие слова, — сказала она с каким-то странным спокойствием, подняла прислоненные к стене вилы и пошла на него.
Она не замедляла и не ускоряла шаг, не хитрила и не запугивала — просто послала вилы вперед резким движением, в котором даже ненависти не было, одно умение, и Моше, который тотчас понял, что это не пустая угроза, отступил назад, споткнулся и, пытаясь за что-нибудь ухватиться, зацепил ногой лопату, торчавшую в навозной канавке.
Одеяло соскользнуло с него, и он упал на спину, прямо в замерзший навоз. Вилы снова нацелились на него тем же умелым и деловитым движением, которым их втыкали обычно в кучу комбикорма, но на этот раз ему не удалось увернуться и одно острие воткнулось в его руку.
Рана была глубокой и неожиданной, и Моше закричал от боли, но лицо Юдит оставалось спокойным и холодным. Она вырвала вилы из его руки, и когда она замахнулась в третий раз, Моше откатился в сторону, вскочил и как был, голый, бросился наружу.
Дома он запер дверь, свалился на пол, но потом ползком добрался до крана, отмыл тело от крови, грязи и навоза, а на рану плеснул немного спирта. Его трясло не столько от самой слабости, сколько от новизны этого ощущения. Он перевязал руку, забрался в кровать и мало-помалу начал понимать, что пальцы, которые стискивают его горло, когда он хочет глотнуть или уснуть, — не пальцы гнева или страха, а простые тиски ревности. Странным и чуждым было ему это чувство, тоже никогда не посещавшее его прежде.
Он снова уснул и снова проснулся, потому что не услышал привычного вопля Юдит, удивился, почему, и уже хотел было подняться и заглянуть в коровник, но боль в руке и нарастающая пульсация под мышкой напомнили ему о произошедшем и сказали, что лучше оставаться в постели. Он закрыл глаза, и ему стало сниться, что кто-то навалился ему на грудь, но никого там не было, только руки ангела и белые бедра, охватившие его тело, и соски, что обожгли ему грудь двойным клеймом владения, и ангельский палец, скользнувший по его губам со словами:
— Ша… ша… а теперь спи… ша…
Губы прошептали ему в шею:
— Прости, — и теплый, влажный с изнанки шелк гладил, и целовал, и сладостно охватывал вкруговую его плоть, и его желание было таким огромным, что сон продолжался и после того, как он открыл глаза, но тут боль в раненой руке усилилась до невыносимости, и его стал баюкать и укачивать жар.
Тяжелый и сладкий запах, позабытый и памятный одновременно, накрыл его лицо, будто распростершееся поверху платье.
— Кто ты? — спросил он, и никто не ответил.
Гроза снаружи уже затихла, и красногрудки завели свой предрассветный стрекот, одна — с гранатового дерева Тонечки, ее соперница — со двора Деревенского Папиша. Рабинович понял, что остался один и сумеет поспать еще часок. Но когда он проснулся вторично, солнце уже ушло из оконной рамы, воробьи и вороны завершили свои рассветные песни, голуби вернулись с деревенского склада кормов и теперь ворковали сытой воркотней набитого зоба, воздух был уже прозрачный, теплый и сухой, и только запах мокрой земли, шедший от его тела и из распахнутого настежь окна, оставался ему свидетелем.
Юдит подала ему большую чашку чая с лимоном в постель, осмотрела его рану и сказала:
— Не вставай сегодня, Моше. Я уже подоила вместо тебя.
— Сама?
— Нет, я сходила на рассвете к Шейнфельду, и он пришел мне помочь, — сказала она.
С той поры Юдит больше не кричала по ночам.