И еще я помню, как в три с половиною года Яков научил меня читать и писать, потому что я ныл, что единственный в семье не могу прочесть весенние записки дяди Менахема.
И еще я помню, как Глоберман давал мне сосать тонкие, соленые и очень вкусные пластинки сырого мяса.
И еще я помню, как мы играли с Моше в «Страшного медведя» и как я первый раз упал с эвкалипта. Все вокруг, включая меня самого, были уверены, что я убился, но когда я открыл глаза, ожидая увидеть Бога и ангелов, мама сказала мне:
— Вставай, Зейде, нечего разлеживаться, ничего с тобой не случилось.
Ее рассказы вошли в мои воспоминания и смешались с ними. Ослица, например, умерла от старости еще до моего рождения, но я ясно помню, как она ухитрялась воровать ячмень у лошади: когда та набирала полный рот, ослица кусала ее за шею, лошадь пыталась укусить ее в ответ, и тогда ячмень вываливался из ее рта, и ослица быстро подбирала его с пола.
— Я тоже помню это, — сказала Номи. — И еще я помню, как мы с ней ели гранаты, — сначала сидели на папином камне, а потом на той бетонной дорожке, которую он проложил для нее. И я помню, как она посылала меня ловить голубей и как она их убивала. Она растягивала их шею двумя пальцами, пока там не щелкало что-то, и тогда она чуть прикусывала нижнюю губу.
Мы стояли возле дерева вороньих собраний на кладбище Немецкого квартала в Иерусалиме, и Номи со смехом вызывала меня на соревнование, кто быстрее влезет на это дерево.
— Падать ты умеешь лучше, но забираться — я заберусь быстрее.
А потом она сказала:
— Я должна навестить мать Меира. Может, пойдешь со мной? Она живет недалеко отсюда.
Номи называла свою свекровь «мать Меира» или «госпожа Клебанова», поэтому я так и не знаю ее имени. Может, я и знал его, когда мне было пять лет и Номи с Меиром только что поженились, но с тех пор ухитрился забыть. У нее в саду был великолепный куст роз, миндальное дерево, уже прореженное старостью, и ползучая жимолость.
Ее розовый куст был каким-то особенным. Он был высотой с дерево и с шипами, как кошачьи когти, такой огромный и могучий, что вообще не нуждался в уходе и поливке, а запах его был настолько сильным, что прохожие останавливались, словно от удара, а мелкая мушиная живность вообще падала в обморок, заплутав в его глубоких цветочных лабиринтах.
Даже в дни войны и осады[64], когда все декоративные растения погибли от жажды, этот куст, как с гордостью рассказывала госпожа Клебанова, по-прежнему зеленел листвой и даже не думал завянуть.
Госпожа Клебанова была вдова, и хотя явно старалась быстрее состариться, черты ее лица все еще говорили о былой красоте — того рода красоте, от которой порой хотят освободиться.
— Я помню тебя, — сказала она. — Ты сын работницы. Ты был на свадьбе Меира, совсем маленький мальчик, верно?
— Я тоже была на той свадьбе, — сказала Номи. — Меня ты случайно не запомнила?
— У тебя какое-то странное имя, да? — допытывалась госпожа Клебанова.
— Меня зовут Зейде, — сказал я.
— И сколько тебе лет?
Мне было тогда двадцать три.
— Человек такого возраста и с именем Зейде, он попросту обманщик, — изрекла госпожа Клебанова. — Скажи, пожалуйста, вы ведь жили в коровнике вместе с коровами, ты и твоя мать, это верно?
— Что-то в этом роде, — сказал я. — Но я уже не жил вместе с коровами, я жил в доме, который раньше был коровником.
— Это звучит очень забавно, — подытожила госпожа Клебанова. — Я помню, что мы потом говорили об этом с родственниками моего покойного мужа — женщина с ребенком и живет в коровнике.
С веранды послышались странные металлические постукивания. Ответившее им эхо было громче, чем они сами.
— Это птицы стучат по баку с водой. Только они еще и навещают меня, — пожаловалась мать Меира.
Я посмотрел в окно. На веранде стоял большой бак на четырех подпорках. Типичный иерусалимский запас воды на случай новой осады. Госпожа Клебанова имела привычку разбрасывать на нем хлебные крошки, и воробьи склевывали их с жестяной крышки. Они были признательны ей, как и надлежит маленьким голодным птицам, живущим в холодном, жестоковыйном и безжалостном городе, и госпожа Клебанова с удовольствием подмечала благодарность, которую излучали их круглые глазки. А эхо, отвечающее на постукивания их клювиков, — сказала она, — сообщает ей, сколько воды осталось в баке.
Иногда слышался удар более тяжелого и сильного клюва, и тогда она знала, что это ворона, слетев с большого кипариса, согнала воробьев и теперь клюет их хлеб.
Госпожа Клебанова не любила черных птиц размером больше ее ладони. Она тут же выскочила на веранду, вооруженная праведным гневом и грозно вздыбившейся щеткой в правой руке, и с криком:
— Вон отсюда!
С пылающим лицом она вернулась в комнату и пошла в кухню успокоиться и приготовить нам чай. Номи шепнула мне, что на собак ее свекровь обычно кричит на иврите, на коз — по-арабски, а на кошек — на идиш, но что касается ворон, то она не знала, к какой национальности они относятся и на каком языке говорят, и потому на всякий случай пользовалась всеми языками сразу.