— Я расскажу тебе историю про другого Якова, чтобы ты понял, — сказал он. — Не о том нашем праотце Якове, по имени которого называются все остальные Яковы, а о другом Якове Шейнфельде, который был братом отца моего деда. У нас, у Шейнфельдов, в каждом поколении есть такой Яков Шейнфельд. Шейнфельд все время остается, а Яковы меняются. Но если я скажу тебе, с чего жил тот Яков Шейнфельд, ты будешь смеяться. Он пробовал мыло. Ты видел когда-нибудь, как делают мыло, Зейде? Стоит большой бак, размером с эту комнату, и в него бросают всякую гадость, отбросы, и золу, и жир с мертвых животных, и все это воняет и кипит на огне, и из этой каши подымаются такие большие пузыри, величиной с арбуз, и всякий человек, который увидит эту мерзость, ему больше никогда не захочется мыться мылом. И это то, что он пробовал. Ты опять смеешься? Когда я был маленький, такому мальчику, который говорил плохие слова, ему всовывали в рот кусок мыла для наказания, но на фабрике нужно все время пробовать эту мыльную кашу, чтобы знать, когда потушить огонь, иначе мыло не получится. Как узнают? Это секрет. Это не написано ни в какой книге. Такое записано только на языке и в памяти знающего человека. Он нюхает, и он пробует, и он делает недовольное лицо и говорит, чего не хватает, а в конце он говорил:
Он торопливо поднялся, будто желая стереть впечатление от рассказанной истории.
— Это очень просто. Все, что нужно, это желток от яичка, сахар и немножко вина. Иди сюда и смотри.
Он разбил яйцо и вылил его в ладонь, пропустил белок меж расставленных пальцев, а затем осторожно подбросил желток в сложенную чашечкой ладонь.
— Видишь, Зейде, — сказал он, — он не порвался и не вылился. Так всегда получается, если яйцо свежее, а желток крепкий.
Он отделил таким же манером еще два желтка и положил их в миску, добавил немного сахара и ароматного вина.
— Что может быть лучше такой смеси? Желток — это еда от матери и память жизни, а вино — это душа и будущее, а сахар — это желание и это сила.
От быстрого вращения веничек в его руке расплылся и превратился в сверкающий серебром круг, а потом Яков погрузил мисочку в кастрюлю с кипящей водой, но взбивать не перестал.
— Это пахнет намного лучше мыла, а уж куда вкуснее, и когда-нибудь я научу тебя это готовить. Ты понимаешь, о чем я говорю, Зейде? — И он снял миску, сунул в нее палец и велел мне сделать то же самое. — Так делают итальянцы, — и он с удовольствием лизнул свой палец. — Тебе нравится? А? Мне тоже. Рабинович дает тебе что-нибудь сладкое дома?
— Немного, — сказал я.
В те дни люди нечасто ели сладости. В доме Рабиновича мы подслащивали ломоть только повидлом, а чай пили вприкуску, с кубиком сахара. Я пью так по сей день, потому что при этом горечь и сладость не смешиваются друг с другом, а существуют рядом. Моше, для которого любовь к пирожным и шоколаду была верной приметой измены идейным принципам, любил рассказывать, что в дни его детства в доме родителей царила такая нищета, что во время чаепития над столом подвешивали на нитке один-единственный кубик сахара.
— И вы по очереди окунали его в чашку? — спрашивал я.
Моше улыбнулся с гордостью бедняка.
— Нет, — сказал он. — Мы пили чай вприглядку.
— Не слушай его, Зейде, — сказала Номи. — У них в России были тонны денег. У них были леса, и склады, и мельницы, и торговля, и папа, когда он был ребенком, ел больше сладостей, чем все его дети, вместе взятые, включая тебя тоже, Зейде.
21