Она уже кончила менять черепицы и теперь сидела в старой «тарзаньей хижине» Одеда, подкрепляясь гранатами. Эвкалиптовые ветки скрывали ее. Сквозь листья она видела, как он подходит к огромному стволу, обходит его вокруг и поднимает взгляд.
— Ты когда-нибудь спускаешься на землю?
И тут из коровника появилась Юдит и гневно спросила, кого он тут ищет.
— Эстер Гринфельд.
— Здесь нет никакой Эстер Гринфельд. И во всей деревне нет никакой Эстер Гринфельд. Иди поищи себе Эстер Гринфельд в каком-нибудь другом месте.
Номи удивилась ее каменному тону, потому что обычно Юдит была приветлива к проходившим и всегда предлагала им воды.
— Ты слышала? Здесь нет никакой Эстер Гринфельд! — крикнул парень вверх громко и весело. — Ты Номи Рабинович. Я спросил у Либерманов, кто эта девушка в шестом дворе справа, и они мне всё рассказали. Ты Номи Рабинович, и я буду тебе писать.
С этими словами он пошел к выходу, а Юдит шла следом за ним, словно выталкивая его со двора глазами, и резко отирала руками передник, как будто готовилась к сражению.
— Я вернусь! — крикнул парень. — Меня зовут Меир Клебанов, и я вернусь.
И весь долгий обратный путь к главной дороге он проделал пятясь, словно таща за собой невидимую и неразрывную паутинку, и все размахивал руками, посылая воздушные поцелуи, и поцелуи эти, и сами руки все удалялись и уменьшались в размерах, пока не стянулись снова в черную точку, что пересекла вади и стала уходить вдоль строя старых грейпфрутов, а потом по краю соргового поля, и так до самой дороги, где была проглочена трехчасовым автобусом.
Через два дня из Иерусалима пришло первое письмо, открывшее долгий, голубой и непрекращающийся поток продолговатых конвертов. В деревне начали поговаривать, что у Номи Рабинович есть «парень в Иерусалиме», а через несколько недель Меир вернулся и пришел с визитом.
Одед и на этот раз был в отъезде, а Юдит раздраженно и враждебно сказала:
— Этот парень не для тебя, Номинька, — и не позволила пригласить его в дом.
Номи вынесла Меиру и себе еду во двор, и они вдвоем ели в тени эвкалипта.
— Ну и характерец у твоей матери, — сказал Меир.
— Характер у нее действительно тот еще, — сказала Номи, — но она мне не мать.
Меир с наслаждением продолжил еду и не стал задавать лишних вопросов. Потом Номи проводила его до главной дороги и поцеловала под пыльной казуариной.
— И ровно через минуту я вернулся из Тель-Авива на своей цистерне, — причитал Одед, — и на другой стороне дороге увидел какого-то парня, который ловил попутку. Но Номи там уже не было, и я не разобрался, что к чему. Вот что может сделать одна минута.
— Говорю тебе. Шейнфельд, у нас в доме что-то неладно, — снова проворчал Ненаше.
Он принюхивался, и рыскал, и наконец нашел собрание желтых записок, когда-то предназначавшихся для Юдит. Его лицо исказилось, и он потребовал, чтобы Яков немедленно их сжег.
— Ты видишь, Шейнфельд? — Он погрел руки над костерком. — Посмотри, и ты сам увидишь. Любовные письма горят, как любая другая бумага.
До обеда Ненаше немного работал во дворе, а иногда нанимался в другие хозяйства. Но большую часть дневных часов они проводили вдвоем. А перед вечером Ненаше отправлялся в дом Рабиновича, в очередной раз попробовать поднять камень Моше.
Мне тогда было уже лет пять-шесть, и я хорошо помню эту картину: работник выходил из дома Шейнфельда, растирая огромные ладони и подбадривая себя громким рычанием. Он шел довольно быстро, а потом вообще переходил на бег, и все деревенские дети бежали за ним следом. Он бежал широкими пружинистыми шагами, неожиданными для такого громоздкого тела, и на бегу забавно раскланивался во все стороны и боксировал с невидимым противником.
— Макс Шмелинг[67], — ворчал Деревенский Папиш. —
Добежав до камня, Ненаше ни на секунду не останавливался. Он наклонялся, он обхватывал, и он ухал. Он багровел, и пыхтел, и тянул, и стонал. Но камень Рабиновича, который уже одолевал еврейских мясников, и черкесских кузнецов, и лесорубов с хребта Кармель, и салоникских греков из Хайфского порта, знал разницу между подлинным усилием и его имитацией и не поднимался ни на миллиметр.
Наши деревенские все ожидали, когда наконец Ненаше со злости пнет камень и сломает себе большой палец на ноге, но он никогда не злился, не пинал, не ломал и не хромал.
— Нельзя сердиться на камень, — говорил он. — Камень ничего не понимает и ни в чем не виноват. Все дело в уме. В конце концов я его все-таки подниму, в точности как Рабинович.
И возвращался в свой шатер, к своему ученику, к своим пластинкам и к своим танцам.
— Целый день мы только и делаем, что танцуем, — жаловался Яков. — Но ведь ты говорил еще о варке и шитье.
— Скоро, скоро, — ответил Ненаше.
Они гуляли по участку, и Ненаше сказал:
— Этот твой маленький сад тебе уже не нужен, Шейнфельд.
И действительно, грейпфруты и апельсины уже попадали с веток, так и не собранные никем, плодовые мушки вовсю жужжали на деревьях, и всем садом завладели сорняки.