В конце XIX в., утверждает Гинзбург, косвенное знание превратилось в эпистемологическую парадигму, которая оказала влияние на самые разные дисциплины, от истории искусств до медицины и археологии, – и на такие фигуры, как Артур Конан Дойл и Зигмунд Фрейд. Но Гинзбург, несмотря на это, был убежден, что корни этой парадигмы уходили в далекое прошлое; он утверждал, что ее основа – охотничьи навыки человека. В своей книге «Мифы – эмблемы – приметы», опубликованной в 1989 г., Гинзбург пишет:
На протяжении тысячелетий человек был охотником. На опыте бесчисленных выслеживаний и погонь он научился восстанавливать очертания и движение невидимых жертв по отпечаткам в грязи, сломанным веткам, шарикам помета, клочкам шерсти, выпавшим перьям, остаточным запахам. Он научился чуять, регистрировать, интерпретировать и классифицировать мельчайшие следы, такие как ниточка слюны. Он научился выполнять сложные мысленные операции с молниеносной быстротой, замерев в густых зарослях или очутившись на открытой поляне, где опасность грозит со всех сторон[96].
Для Гинзбурга действия охотника, сыщика, историка и врача лежат в парадигме чтения знаков. В частности, охотник-следопыт способен создать последовательный рассказ, и Гинзбург утверждает, что идея рассказа могла появиться именно в сообществе охотников. «Охотник в этом случае оказался бы первым, кто “рассказал историю”, потому что он был единственным, кто мог прочитать в немых (а то и почти незаметных) следах, оставленных жертвой, связную последовательность событий»[97].
Некоторые лингвисты считают, что первый человеческий праязык, из которого впоследствии развился язык символов, мог стать результатом попыток охотников и собирателей воссоздать для кого-то другого ситуацию или сцену – например, местонахождение животного или источника воды. Лингвист Дерек Бикертон в своей книге «Больше, чем нужно природе» (More Than Nature Needs) пишет, что язык мог появиться как средство замещения, способность описывать вещи, которые отсутствуют физически, а также координировать план действий. Бикертон называет этот конкретный сценарий конфронтационным падальщичеством: нужно было созвать немалую группу, чтобы всем вместе отправиться к месту, где лежит туша животного, отогнать конкурентов-зверей и добыть мясо. Можно предположить, что важнее всего для конфронтационного падальщичества были описание пространства и термины, обозначавшие направления, и эти первые, изначальные разговоры могли содержать много сведений, связанных с ориентированием и созданием маршрута, и требовали все время расширять навигационный словарь. Согласно этой теории, первый человеческий язык – это всего лишь разновидность танца пчел. «Идея, согласно которой мир может состоять из объектов, поддающихся описанию, была в буквальном смысле непостижима для разума животного, – говорит Бикертон. – Призыв к конфронтационному падальщичеству заставил наших предков принять ее. Когда доисторический человек, нашедший тушу животного, прибегал к сородичам, размахивая руками и издавая странные звуки, его поведение могло быть только информационным: “Там, за холмом, мертвый мамонт. Пошли, поможете его забрать!”»[98].
От собирания падали люди перешли к преследованию животных, а в конечном счете и к устройству ловушек, что требовало абстрактного и сложного мышления. Англичанин Альфред Гелл, специалист в области социальной антропологии, полагал, что если во время преследования человек и зверь были на равных, то ловушка создавала иерархию, возвышая охотника над жертвой. Ловушки предназначены для того, чтобы получить преимущества, пользуясь поведением животного; они создают «смертоносную пародию на