— Так ведь это Д.Ю. делает, это ему нужно, а не мне. Он велит мне Марианну Строеву подготовить.
— Прости, я не понимаю, зачем это тебе и зачем Марианне? Зачем вы делаете такие вещи? Уже один раз на это покупались в 49 году. Но во второй раз!
— Во-первых, я и в 49-м на такие вещи не покупалась, хоть глупа была. Во-вторых, Марианна, естественно, выступать не собирается. Я тебе просто рассказываю, какая у нас атмосфера.
— Да, ужасно. Ты смотри, до чего ты себя довела — ручки совсем тоненькие. (Это было очень модно: сами доводили меня и тут же жалели, лили свои крокодиловы слезы.)
— Ужасно! Я думаю, что ты это делаешь совершенно напрасно
(Впоследствии я поняла, что имелось в виду следующее: вот ты ползаешь, унижаешься, раскалываешься, интригуешь, организовываешь себе прощенье — и напрасно).
— Я, конечно, понимаю, — продолжала приятельница, — как дурно действует, как влияет то, что люди, окружающие тебя, люди, в общем хорошие, ведут себя неблагородно, и это затягивает. Но все же тебе не следовало бы поддаваться.
— Кому поддаваться? Как я себя веду? Как я еще могу себя вести?
— Ну, условно говоря, как Копелев.
— Копелев! Вот-те здрасте! А в чем его отличие от меня?
— Он не пошел на бюро райкома.
— Он имел право не ходить, а мне, увы, придется. Его уже один раз исключали, потом восстанавливали. Но и он вынужден был прогуляться к Верченко в МК. И на бюро райкома не пошел уже потом, по бюллетеню.
— Но к Верченко его же вызвали.
— А, значит, ты полагаешь, что я на партбюро в институте прибежала с криком: проработайте меня, а потом 26 раз на беседы бегала?
— Но Лева Копелев, как ты знаешь, правоверный коммунист, с этим ничего поделать нельзя. Но при чем здесь ты…
И так далее, в том же духе.
В тот же день в институте я встретила еще одну критикессу, приятельницу той приятельницы. Будучи дамой не столь утонченной и не обладая скромным и наставительным величием, как та, первая, она сразу выпалила:
— Ну, говорят, у тебя все в порядке? Твои дела очень хороши!
— Что же у меня хорошо?
— Ну то, что тебя оставили в покое, дали тебе строгий выговор, не увольняют. Что и у тебя и у Кости Рудницкого все в порядке, Костя сказал, что к нему пришла незнакомая девушка с письмом[35], а ты сказала, что письмо лежало на столе, что вы признали политическую ошибку и всех удовлетворили.
— Кто тебе все это сказал? Такая-то (называю утреннюю приятельницу)? Передай ей от меня, что она — сволочь.
— Нет, по-моему, я не от нее слышала.
— Передай тому, от кого слышала: Зоркая сказала, что ты — сволочь. Поняла?
Таких разговоров было несколько. Во всех них фигурировало: «вы с Рудницким», «у тебя все в порядке», «а что ты, собственно говоря, так волнуешься — вот у Рудницкого же все в порядке» и прочая мерзкая сволочная муть.
Вскоре явилось и окончательное разъяснение. Однажды вечером я сидела с Л. Пажитновым и И. Рубановой дома. Вдруг вбежал Леня Зорин с одним нашим близким товарищем. Тот товарищ во время моего сидения на бюллетене бывал у меня постоянно, все знал насквозь. На сей раз он вошел бледный как мел, глаза его горели пламенем прогресса, и начал не разговор — допрос.
— Ну, в чем ты им напризнавалась?
— Кому? Где? Какие признания?
— Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю. На бюро!
— В чем напризнавалась? В том, что с тобой же утверждали, в том, в чем собиралась.
— Нет, милая. Тебе вписали чистосердечное раскаяние!
— А мне какое дело, что они вписали. Кстати, там такой формулировки нет, только что-то вроде этого.
— Так вот, ты понимаешь, как ты придешь на бюро райкома?! Ты обязала себя повторить там все свое чистосердечное раскаяние. Иначе скажут, что ты еще и лгунья. Покоржевский скажет: где же ваше чистосердечное раскаяние, товарищ Зоркая? Ответь, что ты скажешь Покоржевскому?
(Я здесь подумала, что Покоржевский мне вовсе не страшен, если у меня дома образовалось собственное гестапо, где меня на моей же территории пытает бледный эсесовец, приведенный лучшим моим другом.)
Говорю:
— Что ты так волнуешься? Ну, меня исключат. Не понимаю, чего ты от меня хочешь. Ничего, кроме того, что тысячу раз оговорено, я не сказала и не скажу.
— Нет, дорогая, если тебе вписали чистосердечное раскаяние, ты не то говорила на бюро. Ты знаешь, чего они хотят? Они хотят тебя втоптать в говно.
— Они меня уже втоптали. Давно втоптали. И тебя, между прочим. Ты ведь тоже состоишь, билета пока не сдал.
— Обо мне речи нет. Речь о тебе.
Здесь Ирка высказала предположение:
— У Нейки получилось точно, как у Непомнящего.
(Что у него там получилось, я, кстати, не знаю.)
— Нет, — зловеще возразил эсэсовец, — совсем не как у Непомнящего, совсем-совсем не так.