Несколько вечеров в Политехническом и Окуджаву, исполняющего «Надежды маленький оркестрик», Марлен Хуциев снимал для «Заставы Ильича». В законченный фильм («Мне двадцать лет») вошел только маленький кусок этих незабываемых кадров, но вечера, снятые Маргаритой Пилихиной, сохранились на пленке и несомненно еще увидят свет — бесценные свидетельства времени, промелькнувшего и ушедшего, невозвратимого, как и вся атмосфера съемок картины «Застава Ильича».
Но рядом с этим Булатом Окуджавой, который так или иначе вышел на публичную эстраду и на ней навсегда утвердился, существовал «другой», камерный, комнатный, тот, который ходил петь «по звонкам» в скромных интеллигентных московских домах. Эта аудитория (к ней Окуджава не скрывает теплой признательности) не только приняла и поддержала возрожденный жанр, но горячо полюбила и пригрела его самого. Она записала песни Булата Окуджавы, сделала записи художественной реальностью, послала их в мир, дальше, к соседям, в общежития, в другие города.
Так начинается параллельное бытие песни: живое, если в наших условиях и не концертное (как у французских шансонье с их сольными вечерами, залами, кабаре, клубами), то все-таки эстрадное — с одной стороны, и жизнь песни в записи — с другой. Запись питалась «домашним концертированием», пением бардов, менестрелей, «наших шансонье», как любовно и шутливо стали называть тех, кого Ги Эрисман, вероятно, назвал бы «поэтами-композиторами-исполнителями» по-русски, по-советски.
В это время многим хотелось петь, но очень многим — слушать непривычные, действительно необходимые как воздух, самодеятельные и зачастую неумелые песни. Собственно говоря, барды имелись уже почти в каждой компании. Они пели песни старинные, про Парашу Жемчугову, цыганские, «Только пыль-пыль-пыль от шагающих сапог», «Бригантину», «Прасковью», студенческие, где, как правило, новые «локальные» и местные слова ложились на общеизвестные напевы, песни походные, какие-нибудь там «Так вспомним же завалы Ляжного»… Репертуара явно не хватало.
К тому времени произошла некая пересменка и в музыкальном быту компаний, столь типичных для наших городов «посиделок». Смена — гитара вместо рояля. Те, кто умели «таперить» на фортепьяно, должны были потесниться перед новоявленными гитаристами. Гитара становилась первой скрипкой времени. С нее смыли былое клеймо мещанства («ах, у них в доме на стене висит гитара с красным бантом, ай-ай-ай!»); мобильная, походная, верная, она казалась продолжением руки новоявленного композитора и музыканта, менестреля.
Главное же, что в домах появились магнитофоны. Рождение и расцвет поэтической песни непосредственно связаны с эпохой внедрения благословенной системы «Яуза» в наш быт. Возникала возможность составлять свою фонотеку — как это было важно в ту пору, когда фактически не было ни долгоиграющих пластинок, ни даже фирмы «Мелодия», и в деле грамзаписи царил полный хаос.
Тогда-то самодеятельные гитаристы-барды вместе со своими собственными сочинениями стали исполнять в кругу друзей где-то счастливо услышанные ими песни Окуджавы, «странной» Новеллы Матвеевой — романтические, похожие то ли на пиратские, то ли на гумилевские стихи.
Тогда-то мне посчастливилось услышать впервые и самого Булата Окуджаву. То впечатление незабываемо.
Разговоры об этом необыкновенном грузине из «Литературки» вокруг меня шли нескончаемо, потому что в этой газете работал и мой родной брат Андрей Зоркий, и мой близкий друг Юрий Ханютин, да и я сама уже писала там понемножку рецензии на фильмы и спектакли. Ханютин, страстно увлекавшийся техникой записи и проигрывания, в ту пору (что было редко) каким-то чудом приобрел магнитофон «Грюндиг» и, буквально влюбленный в песни своего коллеги, одним из первых сумел сделать запись тех самых «десяти», о которых с теплотой и усмешкой рассказывает Булат Шалвович и с которыми он тогда выступал в московских квартирах.
В типичной тогдашней коммуналке в Южинском переулке собралось несколько человек, чтобы прослушать запись, которой невероятно гордился хозяин. Включили магнитофон, побежала лента… Тихий, спокойный тенорок, как мне показалось, «без выражения» запел нечто никогда нами не слыханное…
Он пел о