Вот так и получается. Думаешь о любви, а вспоминаешь апельсиновое пирожное. Вспоминаешь апельсиновое пирожное и чувствуешь любовь. Никто не знает, что это такое. Никто не знает, как оно выглядит. Вот мы и придаем этому – каждый свою – форму. Шоколадно-оранжевый треугольник из дешевой кондитерской.
Мы лежали. За окном был день. И у нас в комнате был день, но мы лежали. И вдруг за окном пошел снег. Нет, он пошел не вдруг, он просто пошел. Это был не первый снег. Стоял декабрь, снег лежал уже повсюду. И я сказал ей: «Посмотри, какой снег».
Мы много раз видели снег. Мы видели снег из окна, мы попадали под снег. Иногда он шел тихо. А иногда был снегопад.
– Посмотри, какой снег.
И она посмотрела. И он ей тоже понравился.
Стою на углу дома. Стою на углу ее дома. Мы не виделись давно. Мы решили увидеться. Мне ничего от нее не надо. У нее тоже кто-то есть. Почему-то волнуюсь.
И я вижу ее.
Девушка, похожая на меня
Когда мы расстались (он сказал, что больше не любит меня; конечно, он что-то еще говорил), я потом долгое время, добираясь куда-нибудь на метро, пыталась увидеть девушку, которая могла бы ему понравиться, которую бы у меня получилось рядом с ним представить. Мне ни одна так и не понравилась. Не знаю, есть ли у него кто-нибудь сейчас. Просто если есть, то – кто?
У него такие волосы, они когда побольше отрастут, им можно придавать любую форму. Я проводила по ним, и они повторяли линию моей руки. Он так и ходил – то с пробором слева, то с пробором справа. Больше всего мне нравилось, когда он откидывал волосы назад или когда я ему их так зачесывала. А потом все само собой снова растрепывалось.
Я не ожидала, что все так резко закончится. Когда он сказал, что нам надо поговорить, я, честно говоря, сразу как будто почувствовала – по его голосу, по тому, как он подбирал слова. Но отогнала эти мысли, заставила себя думать (верить), что он действительно просто хочет о чем-то поговорить.
Говорил только он. А я приехала, окончательно забыв свое первое предчувствие, то, что осталось после телефонного разговора. Поэтому я оказалась совсем не готова услышать то, что услышала. И забыла то, что сама собиралась ему сказать. Вспомнила, когда уже ехала домой. На какую-то секунду даже стало почти смешно. А потом сразу – совсем не смешно.
Он почти не смотрел на меня тогда. Сидел прямо, не откидываясь на спинку скамейки, зажав сведенные ладони между коленями. Изредка поглядывал в мою сторону, но так, как будто разучился на меня смотреть, как-то неумело, исподтишка, как будто отщипывал от меня по маленькому кусочку и снова уходил в себя.
Я слушала его и чувствовала, как скамейка еле заметно вибрирует от звука его голоса. Раньше, когда мы стояли или лежали обнявшись и он что-то говорил, я всегда чувствовала эту вибрацию в его спине и она по моим рукам передавалась мне. Сейчас я сидела рядом с ним, смотрела на него, как он поеживается и вздрагивает – то ли от первого сентябрьского ветра, то ли еще от чего-то, слышала его, чувствовала, как этот вибрирующий звук проходит через меня, но – впервые в жизни – во мне не задерживается. Наверное, в какой-то момент я слишком зациклилась на этом, и у меня не получилось внимательно выслушать то, о чем он говорил. Поэтому когда он добрался до самого главного, до того, зачем он ехал сегодня сюда, в этот парк, когда наконец нашел в себе силы это высказать, я так и не поняла – почему. Я знаю, что все это время он мне объяснял или пытался объяснить, но, видимо, я слишком сосредоточилась на скамейке, которой передавался его голос – точно так же, как когда-то он передавался мне.
Он что-то еще договаривал, попытался обнять меня одной рукой – как-то ужасно неловко, как будто в первый раз видел и не знал, как ко мне подступиться. Как будто даже поцеловал (поцеловал?) в щеку, по-отечески. И вот он уже удаляется вглубь парка, к выходу. Его мальчишеская спина в кожаной куртке, ноги, всегда как-то по-особому его несущие (в детстве мне читали сказки – про Питера Пена, про Гамельнского крысолова – наверное, именно так я представляла себе их походку: грациозные и сильные ноги-спички, ступающие так легко, как будто несут на себе невесомое тело). Он шел не оглядываясь, и я следила за ним, пока его силуэт не затерялся среди прочих.
На его щеках всегда гулял такой, как будто морозный, румянец. Причем невозможно было определить, из-за чего он появлялся. Это не было связано с какими-то моментами неловкости или стыда. Точнее, с ними тоже, но определить, от чего и когда он в следующий раз покраснеет, было невозможно. Это просто было его особенностью, а не индикатором внутреннего состояния. Причем краснело не лицо, а именно (и только) щеки. Вдруг вспыхивали ярким морковным цветом. Он и сам чем-то похож на морковку: такой же вытянутый, крепкий, остроносый.