Так вот, когда я заметил, что он разглядывает коня, Сокол понравился мне еще больше: затем он перевел взгляд и присмотрелся ко мне, а я — к нему: он не походил на старого мудреца, а был примерно моих лет, правда, слишком тощий для ученого — те обычно грузны и ни на что не годятся, кроме своих книг: нос его имел горделивые римские очертания (маркизам, наверно, нравилось — эти Эсте без ума от Древнего Рима, так же, как и от баек о побежденных неверных и завоевании Африки), глаза были быстрые и цепкие. Он осмотрел меня с головы до ног, потом его взгляд остановился на верхней части моих штанов: и в дальнейшем, говоря, он все время посматривал туда: он слышал, что я хороший мастер — вот что я услышал.
Потом он снова взглянул мне в глаза и умолк, ожидая, что я на это отвечу — и тут, на мое счастье, по улице пробежал мальчик, и его красота двигалась так стремительно, что я почувствовала движение воздуха (и сейчас чувствую, вспоминая), потому что мальчик этот и сам был весь из воздуха и огня, и в руке у него был горящий факел, а в другой флаг, верно? и длинная рубашка? он промчался вверх по ступеням, высоко держа и то, и другое, так что ветер вздувал ткань, потом свернул во двор, — там всегда была работа, меж тем ходили слухи, что фрески, которых возжелали хозяева дворца, должны быть «дворцовыми», то есть светскими, для удовольствия, не священными — а изображениями самого маркиза, его жизни в городе и различных занятий, соответствующих каждому месяцу года, чтобы сквозь эти картины пробегала подлинная повседневность, как вот давешний мальчишка: мне подумалось:
тогда они поймут насколько это совершенно
и заплатят как должно
и едва мальчик исчез из виду, с моих уст сорвались такие слова:
Я стряхнула крошки с доски (Сокол, прищурившись, следил, как они летят за порог), и хотя мальчик давно исчез с глаз, наметила его пропорции на бумаге, разбросав штрихи, словно абрис созвездия: здесь затылок, тут начинается спина, вот одна нога, вот другая, одна рука, вторая, голова (ну, голова здесь не так важна, самое важное здесь не голова), но больше всего времени я уделила той ступне, что находилась позади, тому месту, где изгибается подошва: если сделать это правильно, она упруго приподнимает все тело, одна-единственная деталь — и вся картина летит, возносится так же, как эта ступня поднимает вверх его самого (ведь он так несся по ступеням, что даже их камень казался легче): он, наверно, спешил на какую-то церемонию, этот мальчик? В его руке среди белого дня пылал факел, и понадобился намек на дверь, сделалась двойной линия притолоки над его головой, чтобы ему было куда войти, впереди и вокруг пала тень, чтобы факел в руке приобрел смысл (и его пламя у меня развевалось, как длинные волосы, только вверх, а не вниз — красота невозможного), потом на землю вокруг него посыпались камешки, веточки — четыре или пять у стены, потом впереди три камешка и обломок кирпича, похожий на кусок сыра, и все это разбросано среди травинок, склонившихся будто в реверансе перед Соколом, словно этого человека почитает даже трава.
(А затем — последний штрих, на кончике одной из травинок две-три точки, огрех пера? бабочка? Это уж только для моего собственного удовольствия, потому что все равно никто не заметит.)
Наверно, этого наброска давно уже нет.