В молодые годы, не в состоянии придумать ничего нового, он, вернувшись из поездки, наврал, будто перенес тяжелую глазную операцию и правый глаз у него теперь стеклянный. И, пересекая базарную площадь, мигал левым глазом, а правый старательно таращил и, сколько хватало сил, удерживал в неподвижности.
Он часто хвастался пороками, которыми на самом деле не страдал, и изведанными удовольствиями, которые были ему совершенно недоступны, да и не нужны.
Короче говоря, ни в его душе, ни в наружности не было ни одной черты, которая была бы искренней, подлинной, присущей именно ему и постоянной.
Город привык к такому Степану Ковичу. Его выдумки и причуды казались неисчерпаемыми и бесконечными. Однако с годами это его качество стало ослабевать, подобно тому как у животных, переживших молодость, пропадает желание играть и резвиться. Начинались пустые и серые годы. Ему надоела эта наивная и никого не могущая ввести в заблуждение игра молодости… По правде говоря, он с самого начала ненавидел свою «английскую» трубку за то, что она была сработана в Словении и не способна никого обмануть; а если даже кому-нибудь и случалось поверить в ее подлинность, то уж его-то она не могла обмануть никогда, даже во сне, ни на одно мгновение. Теперь он понимал, что всегда ненавидел каждую из своих грошовых масок, при помощи которых столько лет старался выделиться, подняться над другими; он ненавидел их уже за то, что они были необходимы ему, и в особенности за то, что, в сущности, они ничего ему не дали и только делали его смешным, не в силах изменить ни его происхождения, ни положения, ни облика. Он убеждался, что из-за своего вечного маскарада только теряет в глазах людей, не приобретая ничего в своих собственных. Сколько раз он чувствовал это, просыпаясь в своей убогой комнате, голый и беспомощный, весь в поту и непонятном жару, на тощем, давно не взбивавшемся тюфяке, от которого несло дьявольским жаром и противным запахом старой, свалявшейся шерсти. (Этот запах преследовал его повсюду и возникал время от времени как материальное выражение его нищеты и бессилия.) И все это заставляло его выдумывать новые маски и новые причуды; но, чувствуя наперед, что ничего не добьется, он начинал все сильнее ненавидеть и этот мир, и свои странности, и самого себя.
В конце концов он устал. После многих лет такой жизни Степан Кович, совсем уже обескураженный, начал постепенно отказываться от своего притворства и маскарада. Сюрпризы, которые он преподносил своим согражданам, становились все более редкими, выдумки, при помощи которых он пытался привлечь их внимание, все менее цветистыми и забористыми. Он истощился, устал от своих лихорадочных усилий выдвинуться, обратить на себя взоры людей, вызвать хотя бы их удивление и насмешку, если уж он не мог добиться восхищения и уважения. А без этого его тело точно начали покидать все жизненные соки. Он начал раньше времени стариться: точнее говоря, не стариться, а увядать, линять. Его густая темная шевелюра, которая когда-то своими экзотическими прическами привлекала внимание и вызывала насмешки горожан, поредела. На темени засветилась ранняя плешь. Целыми неделями подряд он появлялся в торговой части города, ничем не бросаясь в глаза, не имитируя ничьей походки, ссутулившись, с блуждающим взглядом. Настоящей профессии у него не было, и он брался за любую работу, не требующую знаний или усилий, нигде не оставаясь подолгу. Видно было, что он еще живет, но трудно было понять – на что. При нем безотлучно, и в радости и в горе, была его мать, вечно в черном, хилая и тоненькая, как былинка, всегда тише воды, ниже травы. Она видела то, чего не видели другие: что ее сын, который никогда всерьез не курил и не пил, а тем более – не напивался, теперь все чаще оставался вечером дома и пил. Она смотрела, как он садится на ту же скамеечку, на которой некогда сиживал его отец, в том же укромном углу, и, так же хмуро и одиноко, без товарища и улыбки, пьет, точно арестант.
В последние год-два перед войной Степан Кович снова начал больше разъезжать и чуть больше зарабатывать, но ничем особенным не выделялся. Подрастала новая молодежь. О нем город забывал. Ему уже перевалило на четвертый десяток. Похоже было, что он так и потонет в забвении.
Но вот пришел апрель 1941 года и принес с собою вторжение немцев и итальянцев в нашу страну. Этот апрель, который и в других, более крупных вещах открыл много такого, чего никто до тех пор как следует не видел и не подозревал, обнаружил и новую сторону личности Ковича. Оказалось, что его многолетнее притворство и паясничание имели свою мрачную и опасную оборотную сторону, которая за годы его уединенной жизни достигла зловещего развития.