— Ничего подобного я не написал, — говорил о нем Горький. — Но это гораздо больше, чем я написал. Я об этом и не мечтал. Я думал, что это — «никакая роль», что я не сумел, что у меня ничего не вышло.
И, оценивая уже не своего, а качаловского героя, Горький добавлял:
— А его, понимаете, жалко…
Даже такой искушенный взыскательный деятель театра, как Немирович-Данченко, утверждал, что спектакль «На дне» и, в частности, Качалов имели «самый большой успех, какой бывает в театрах».
Известно, что Горький писал своего барона с натуры. В нижегородской ночлежке обитал барон Бухгольц, фигура по-своему примечательная. Родом из богатой семьи, аристократ, баловень, сначала он стал прокучивать и проигрывать в карты состояние. Был уличен в шулерстве и растратил казенные деньги. Оказался за тюремной решеткой. Арестантский халат сменил на рубище босяка. Ночлежка завершила его бесславный конец.
Таков оригинал, с которого Горький писал портрет. По его признанию, портрет ему не удался. И артист взял с модели лишь некоторые внешние детали: форму головы вырождающегося аристократа да гладкие белесые волосы. Все остальное для создания цельного образа собирал «с миру по нитке». Пришлось для такой цели и самому близко узнать нравы ночлежки.
Писатель В. А. Гиляровский, досконально изучивший быт старой Москвы, показал участникам спектакля «На дне» ночлежку на Хитровом рынке. Это жуткое «злачное» место укрывалось в низине близ реки Яузы, среди облупленных домов-развалюх. Сюда, как в сточную, гнилую яму, сбежались темные, грязные переулки. Туман испарений от никогда не убираемых нечистот сливался здесь с дымом жаровен, на которых торговки согревали протухшую колбасу, вонючую требуху — «собачью радость» и другую отвратительную снедь.
Бездомные бродяги, воры, пьяницы, нищая братия всех видов и рангов находили приют в трущобах Хитрова рынка.
Проникновение в гущу жизни, на самое ее дно, дало обильный материал участникам горьковского спектакля. Качалов особенно обогатил свою роль, найдя для нее убедительные, жизненные детали.
Станиславский и Гиляровский красочно описали в своих книгах посещение трущоб. Вот их впечатления, послужившие основой для спектакля, исключительного по своей реалистической силе.
…Ночлежка с тесным рядом деревянных нар. Ночлежники лежат на голых досках без матрацев и одеял, на своих жалких отрепьях. Под нижними нарами, поднятыми на аршин от пола, находятся «номера» — логовища для двоих, кусок ободранной рогожи разделяет каждый такой «номер».
Гости по неписаному местному закону выставили угощение хозяевам. Шинкарка только гостям подала запечатанную сургучом водку «смирновку», а постояльцам ночлежки — простую сивуху, разлитую в толстых бутылках для шампанского: они крепкие, не бьются, когда их швыряют в драке. Одинаковы для всех были лишь стопки зеленого стекла с толстым дном.
Начался пир. Гости объяснили цель своего прихода — познакомиться с бытом босяков для игры на сцене.
— Какой чести удостоились! — воскликнул один из нищих-хозяев.
— Да что же в нас интересного, чего же нас на сцену-то нести? — наивно дивился другой.
Кто-то заговорил о том, что, дескать, было бы, если бы удалось вырваться из этого «дна» и снова выйти «в люди».
В трущобной конуре становилось все теснее, душнее от набившихся обитателей соседних ночлежек. Из-за перегородки выглядывали нищие и нищенки в рубищах, они стояли тихо, с робкой надеждой, что от богатых гостей перепадет стаканчик вина.
В ночлежке были и громилы. Они держались кучкой, перешептывались, наверно, о содержимом карманов гостей. А сами гости, конечно, были им известны. Кто в Москве не знал барственного Немировича-Данченко с его холеной бородой; элегантного актера Лужского, он положил руку на плечо хилого старичка и внимательно слушал рассказ о службе его в театре в далеком прошлом; шумного Санина, угощавшего дорогими папиросами собравшихся вокруг босяков.
Два человека высились над остальными: Станиславский в дорогом пальто и мягкой заграничной шляпе и рядом с ним какой-то гигант, сложенный, как Аполлон, одетый лишь в одно нижнее белье. Густые усы его лежали небрежно-красиво, руки были очень белые, изнеженные, как у человека, не привыкшего к работе, на левом мизинце торчал длинный ноготь. Бывший гвардейский офицер, он обратился к гостям с приветственным словом. Заметно грассируя, гвардеец-босяк говорил о том, что вы, мол, с театрального Олимпа спустились в нашу преисподнюю; что и вы и мы служим одному делу великого искусства: вы — как боги, а мы — как подземные силы. И мы и вы — одинаково — люди театра жизни.
Оратор картинно поднял стакан с сивухой, описал им приветственный полукруг в воздухе, осушил единым залпом и с легким поклоном щелкнул опоркой, как привык когда-то щелкать звонкими шпорами.
Художник театра Симов при тусклом свете керосиновой лампы набрасывал карандашом чей-то портрет. За ним, налезая друг на друга, стояли несколько рядов любопытствующих.
Бутылки сивухи гуляли по рукам. Поднялся шум. Накуренный, надышанный воздух сгустился так, что язычок керосиновой лампы начал подрагивать.