Но, разумеется, не эти курьезы, а деловые соображения заставляли торопиться с открытием первого сезона. Доходов театр еще не имел, а содержание его необычайно большого штата — 29 артистов и 284 хористов, оркестрантов, статистов, обслуживающего персонала — обходилось не дешево. Даже на императорской сцене не было такого соотношения творческих и технических сил.
То была дерзновенная армия, которую Станиславский и Немирович-Данченко повели на штурм высот искусства. Армия молодых… Большинству артистов едва исполнилось двадцать пять лет. Люди, разные по таланту, но одинаково горячо влюбленные в свой театр, непоколебимо в него верящие, стремящиеся стать достойными его грядущей славы.
Никто, от актера, игравшего ведущую роль, до незаметного статиста, стоявшего на последнем плане у самых кулис, не хотел в поисках нового искусства брести проторенными тропами. Все трудились не покладая рук. Слова Бальзака: «Праздник актера — его работа, а работа — наслаждение», — служили девизом труппы в Каретном ряду.
Наконец настал день открытия. Грядущая судьба театра ставилась на карту в тот осенний вечер — удастся ли пройти в таинственные ворота успеха, или они захлопнутся раз и навсегда?
Перед третьим звонком Станиславский, подавляя смертельный страх, обратился к артистам с ободряющими словами полководца, посылающего свою армию в решительный бой. Голос его срывался, дыхание прерывалось.
Грянувшая музыка увертюры заглушила слова. Говорить было невозможно и… Станиславский пустился в пляс. То был исход томительного нервного возбуждения. Он танцевал мертвенно-бледный, с испуганными глазами, подпевая и выкрикивая обрывки ободряющих фраз.
— Константин Сергеевич, уйдите со сцены! Сейчас же… И не волнуйте артистов! — решительно оборвал трагический танец помощник режиссера, наделенный всей полнотой власти на время спектакля.
Медленно раздвинулись вправо и влево шуршащие полотнища синевато-зеленоватого занавеса. В зале пронесся удивленный шепоток: «Не поднимается, а раздвигается…»
Показалась крыша и деревянные колонны дома Ивана Шуйского. Замелькали богатые одежды бояр. Прозвучали знаменательные слова пьесы — Андрей Шуйский произнес их, стараясь сохранить твердую интонацию: «На это дело крепко надеюсь я!»
Первый спектакль начался…
Русская трагедия, бывшая под запретом три десятка лет, захватила внимание всего зрительного зала. «Царь Федор» имел оглушительный успех.
Победа все же не была окончательной. Кое-кто недоверчиво отнесся к рождению нового театра. Одна газета сообщение об этом событии закончила словами: «Все это — затея взрослых и наивных людей, богатого купца-любителя Алексеева и бред литератора Владимира Немировича». Обыватели повторяли перефразировку пушкинских строк досужего сочинителя:
Режиссерские нововведения Алексеева-Станиславского высмеивались особенно зло; им посвящались ехидные вирши:
Рутинеры, цепляясь за устаревшие традиции императорских театров, противились новым веяниям на сцене. Но одновременно слышались и слова привета молодому театру. Один из видных критиков метко писал по этому поводу: «Существуют два искусства. Одно официальное, почтенное чинами, шитыми мундирами и солидными окладами. Это искусство покоится в таких заоблачных сферах Парнаса, что большинству даже в голову не придет дерзкая мысль усомниться в его совершенствах. Здесь стоит Пегас в превосходной конюшне, ему подстригли хвостик и гривку; он разъелся и обратился в сытого, кругленького Пегашку, который отлично возит в экипаже Терпсихору и Мельпомену. Ничего дурного в хорошем экипаже, конечно, нет. Но все-таки человеческую душу нельзя запрячь даже и в самые красивые оглобли. И вот где-то вдалеке от парнасских высот зарождаются новые запросы, новые взгляды на задачи искусства, новые художники, пролагающие себе новые пути».
Спектакль «Царь Федор» был первой вехой на этом славном пути. И хотя двуглавый орел, венчавший императорские театры, еще владел своим грозным скипетром, однако быстролетная чайка Художественного театра уже вырвалась из гнезда и взмыла над далями горизонта.
ОБЫКНОВЕННОЕ ЧУДО
Это — чудо! Вы — наш!
«…Прямо с вокзала направился в номера Романова. Оказался один только свободный номер, очень маленький, и я в нем поселился. Достал из чемодана твои портреты, перецеловал их и расставил на столе, на комоде, на столике у кровати — ну, значит, устроился. Ничего мне больше не нужно: Ниночка смотрит на меня из всех углов — значит, номер мой, и я здесь хозяин.