Угол рта Убийцы покривился, когда Железнокрылый покосился на Гермеса. Вдвоем было бы быстрее: молча, глаза в глаза. Но уж если приходится заговоры втроем строить – изволь объяснять словами, по-глупому.
– На самом деле он не хотел умирать. Лгал. Ты можешь спросить Ату, невидимка, если захочешь: они почти всегда лгут, когда просят прекратить их мучения. Потом видят над собой клинок и вцепляются в жизнь зубами и ногтями, умоляют подарить последние секунды. Даже когда они зовут меня, они хотят исцеления, а не смерти. Этот кентавр вцепился бы в свое бессмертие, несмотря на все мучения. Если ты хочешь свести его в Аид тенью – мой клинок не поможет.
Танат закончил со своим мечом. Теперь прислонился спиной и затылком к дереву и прикрыл глаза – только под веками осталась едва заметная полоска, готовая выблеснуть жутким, ледяным лезвием.
Зато Гермес выпрямился, как копье проглотил.
– Владыка – ты хочешь… Хирона…?! – вытащил кадуцей из воздуха – и уже тихо, опасливо: – Это Стикс, да?
– Да, – сказал я. – Способ обойти клятву.
Спасибо, Убийца, ты как всегда ценен. Каждое слово – олимпийским золотом бы измерить. Твой клинок бесполезен, это я знал, но ты подтвердил, почему он бесполезен.
Хирон слишком мало хочет умереть.
Значит, моя задача – сделать так, чтобы он очень-очень этого захотел.
Пожалуй, тут мне пригодится племянник. Не этот, который в виде рыжей пифии-шлюхи-нимфы-вакханки расселся рядом на холме. Другой, Лучник и любимец муз. Племянник, который так обожал своего любовника, что вымолил для него возможность поменяться с кем угодно местами на смертном одре…
Говоришь, Гермес, этот кентавр в своих учениках души не чает?
– Кого он обучал?
– Ясона, – стал отгибать пальцы Гермес, – потом еще Орфея-кифареда, Диоскуров, то есть, Кастора и Полидевка, Актеона он охоте учил – это которого Артемидка в оленя перекинула… Пелия… Геракла – ну, куда ж без этого! – пугливый взгляд в сторону Таната. – А, еще Асклепия, это сын Мусагета, сейчас в Дельфах живет. Я же тебе уже говорил о нем?! Этого лекарскому искусству обучал.
Теперь выпрямился Танат. Из-под век блеснула полоска заостренной стали.
– Знаешь его, Убийца?
– Было… - процедил Танат неохотно. – Несколько раз клинок был уже занесен, но приходилось возвращать его на пояс. Сынок блондинчика – славный лекарь. Умеет целить.
То есть, Танату полагается сердиться и на него тоже, потому что Асклепий отнимает у него жертвы?
Ананка, ты все-таки делаешь мне подарки. Подкидываешь редко, но вовремя: я-то уж думал, за Геракла браться придется.
Если бы ты не восполняла малые подарки большими неприятностями…
– Расскажи мне об этом Асклепии, – попросил я, поворачиваясь лицом к Гермесу.
Голос Убийцы стрелою перелетел через плечо.
– Хочешь сыграть с ним во что-то?
– Нет, – ответил я, не оборачиваясь. – Игры закончились. Ата нынче на земле, Осса-молва таскается с ней среди людей. Да и я больше не играю.
– Что же ты собираешься делать?
– Переписывать судьбы.
Над карканьем воронья, стонами раненых, гудением мух, шепотом ветра, над всеми звуками мира звенел полный гул – звук перерезанной нити, которой совсем недавно коснулись истертые адамантовые ножницы, знающие толк в чужих судьбах.
* * *
«Сладко быть богом!» – возглашают аэды.
«Трудно быть богом», – ворчит Зевс, замученный делами насущными.
«Скучно быть богом», – хмыкает Ата, пошатавшаяся в последнее время между смертными.
У смертных там внизу перемены каждый день. Был дворец, стали – руины, деревенька – город, пашня – пепелища.
У богов одно и то же. Аид темен, глубины Посейдона таинственно-спокойны (пока хозяин не выпьет и не пойдет буянить с трезубцем). Олимп светел – вечно светел.
Кроме одного дома, который вечно сер.
На колышке у двери болтается не сандалия – наруч из меди. Страшный, измятый, в буроватых потеках… как попал сюда – непонятно. Гремит о колышек на ветру.
Хлипкая дверь под порывами ветра распахивается ртом изголодавшегося бродяги: «Ам! Ам!» Осмелишься скользнуть между выщербленных серых десен?
Осмелюсь. Сырая пыльная темнота внутри после тартарской пасти кажется смешной. Комната все та же: узкая, с необметенными стенами, пауки по углам прижились, разбросали свои ткани: выбирай лучшую ткачиху!
Лучшая – Афина. На Олимпе, да и вообще. Только паучье племя по углам не соглашается: ткет серебром какую-то крамолу… что у них там? Промахос с нелепо задранными ногами летит с колесницы? Зевс светит задницей из-под богатого хитона? Небось, детки Арахны-ткачихи[1] по углам расселись – вот и гадят втихомолку своим искусством.
Очаг исходил последними языками пламени. Откашливал черный дым, плевался клубками искр – умирающий старец на ложе. Я шагнул в угол, где была сложена растопка, взял хорошую охапку хвороста – и огонь вскинулся, раздул оранжевую грудь, прогудел благодарность. На миг, на два даже знакомые искры в языках пламени померещились (или веснушки все-таки?): «Радуйся, брат!»