Гора Богдо надвигалась на нас, как собор, – тысячью изваяний, тысячью запрокинутых в небо лиц и гримас, искаженных давлением толщ, химерических тварей и продутых в песчанике горл, в которых пробовал голос ветер, хозяин всего этого архитектурного безумия, всех этих карнизов, пилястров, колонн и фризов с темными письменами триасовой эры:
Люблю тебя… люблю тебя… люблю тебя…
Ах, это эхо вторит словам, что я желал бы бесконечно слушать из уст твоих, любимая, а ты – ты уже далеко, ты охвачена ветром, разбуженным нашими голосами, и он влечет тебя, о странный ветер, по долинам горы, словно по долам времени. И я вижу, как ты идешь, а травы вокруг тебя делаются все гуще и выше, или наоборот – ты все меньше, меньше становишься в травах и вот-вот готова исчезнуть в них совсем девочкой, и тут только я соображаю, к чему это может привести, и бросаюсь вослед, боясь не того, что не догоню, а того, что ты не узнаешь меня, уйдешь в такую даль прошлого, где меня еще не было, и ты не узнаешь меня во мне, даже если увидишь, просто не поймешь, что я – это я. И тогда, значит, все эти годы, когда мы тщетно пытались уберечь свою любовь от терки быта, ремонтов, болезней детей, переездов на дачу и бесконечных попыток свести концы с концами, – они, значит, были напрасны, да? Ну да, выходит. Хотя дети здесь ни при чем. Конечно, когда-то без них нам легче было играть со своей любовью, играть, как в кино, водить всех за нос – в этот вечер быть друзьями или добрыми знакомыми, в другой – любовниками, встречаться в кафе или в кино и шепотом дразнить друг друга дух захватывающими признаниями… Но это время прошло – и во что превратились мы сами? Этот вопрос терзает меня, пока я бегу, погоняемый страхом, что мы разбудили слишком могучие силы и они рассудили по-своему, не так, как мы: они могли решить, например, что в духовном смысле эти десять лет действительно недорогого стоили, и даровали тебе возможность забыть и начать все сначала, меня же, за все, что я натворил, – оставить как есть и без забвенья…
Но разве так много я натворил по сравненью с другими, разве бедокурства мои значительны? Но, Боже мой, я забыл, в чьих руках мера и меч! Я признаю, я виновен: я предавал эту любовь, я не оправдывал надежд юности, я истязал ее различными малодушиями, я позволял ей падать в обыденность и барахтаться там недели и месяцы, сил моих недостало, я по пьяни растерял половину доспехов, я забыл, куда и зачем иду и чему служу, а чего стоит человек, забывший о своем служении? Я каюсь, Господи, я каюсь, Ветер, я каюсь, о грозные духи, и прошу одного: верните мне мою возлюбленную…
У желтого, словно летучее облачко, деревца цветущей акации ты неподвижно стоишь, странно глядя на меня, словно недоумевая, как я оказался здесь.
– Знаешь, – вдруг говоришь ты с незнакомой мне прежде нежностью, – мы с бабушкой часто гуляли по степи… И сейчас вдруг вспомнилось все до мельчайших подробностей: запахи, травы… и люди, люди из детства… Ты не представляешь, какие милые тени окружали меня…
Ты не знаешь, что Ветер простил и вернул тебя мне. Ты, выходит, забрела в Элизиум, пока я гнался за тобою, преследуемый духами раскаяния. Потом, когда мы уйдем отсюда, со склона Ветра, я расскажу, в чем виноват, или только подумаю, чтоб не тревожить тебя, а тебе лучше расскажу историю о том месте, где мы оказались.