О Лесе ничего не понимал я, покуда впервые ночью не ступил за порог охотничьей избушки. Беспомощные уколы фонариком вокруг и под ноги делали мрак еще жутче и были не способны ничего прояснить в характере той темной силы, что со всех сторон обступила меня – шумом реки в камнях, шумом ветра в вершинах деревьев, банным запахом облетевшего листа, косыми шевелящимися тенями пней, папоротников, гигантских стволов… И вся жизнь человечества в этом лесу похожа на движение теней: вот на оленях верхом проехали эвенки. Они едут уже полторы тысячи лет, расставляя и собирая свои похожие на тени жилища, не оставляющие следа, и их силуэты стали привычны и даже дороги Лесу. Вот прошли золотоискатели, разочарованные, злые, бросили кирку на берегу и оставили речке название – Бедная. Вот задержались ненадолго староверы, поставили дом – и опять ничего не осталось, кроме названия мыска – «староверский»; здесь птицу хорошо бить, глухари прилетают галечки поклевать. И фактория прошла как сон, только пыхнул над нею желтым огнем молодой осенний березник. Экспедиция пришла, широко взялась разворачиваться на нефть и газ, профиль нацелилась рубить в самую Эвенкию, содрала кусок леса с берега Бахты, красную глину, будто масло, размазывая бульдозерами, – но ничего. Стоило задержаться людям на год-другой, как Лес наслал на пустошь иван-чай, березки, и само собой стало засасывать в размывы глины брошенные железяки и корпус грузовика, и прогнивший балок обрушится прежде, чем выведет новое потомство белоголовый орлан, поселившийся в этих местах даже раньше, чем появились в Лесу люди на оленях. И что тогда жизнь отдельного человека здесь и охотничья избушка, противостоящая невероятной тяжести осенней ночи тихим потрескиванием дров в железной печке да золотистым светом, переполняющим колбу керосиновой лампы на столе?
Мишка усмехается, наблюдая, как я усердствую, пытаясь изнутри закрыть дверь избушки подобием засова, запереться от громады Леса и бродячей темной силы. Наверное, глядя на меня, он силится вспомнить, был ли и он когда-то таким же жалким, в простительном смысле слова, существом, – ведь начиналась же и для него эта жизнь с чего-нибудь? Но, кажется, так и не вспомнив, засыпает, растянувшись на нарах. А утром отводит меня вверх по тропинке метров на пятьдесят туда, где промеж четырех елей натянута была железная петля, куда весной попал повадившийся ходить на зимовье медведь. Силясь высвободиться из петли, он все изрыл и изорвал вокруг себя так, что одно из деревьев засохло. Я пытаюсь представить, что за силища бушевала здесь. Алтус, равнодушно обнюхав облезлый медвежий череп, отходит в сторону. Он хочет дать мне урок: он не признает мертвой опасности.
Спасибо, брат Алтус, я понял тебя. Но медведь – лишь конкретный, крошечный сгусток силы Леса. И если на четвертые сутки пути, когда мы достигли наконец Мишкиных владений, я действительно, словно в обморок, провалился в сон, то потому, что наконец почувствовал всю невероятную огромность пространства, в котором очутился, всю его невероятную силищу. Я видел тайгу, поднимающуюся на ближние хребты, россыпи синих гор вдали, поднимающихся из тайги же, ничего, кроме тайги, до самых лысых водораздельных хребтов в темной глуши Эвенкии.
Эта огромность ощущается прежде всего как невероятное умаление человека и его «эго» и потому поначалу воспринимается как страх и лишь потом – как великий оптимизм. Как большая надежда. Ибо Лес вечен. Лес изначален. От раны тунгусского метеорита, который мог бы стереть с лица земли любую столицу Старого или Нового Света, уже через полвека не осталось следа, Лес зарастил эту рану, чем бы она ни была причинена – внезапно вторгшимся в земные пределы антивеществом, ядерным взрывом или просто газообразным космическим телом. И потому, каким бы излишествам и безобразиям ни предавался человек, каким бы великолепием ни сверкали отделанные на лесо– и нефтедоллары города, каким бы уродством ни расползались вокруг их пригороды, заводы, пакгаузы, свалки, не оставляющие надежду ничему живому, последнее слово не за нами. Лес сильнее человека, что бы тот о себе ни думал. И стоит преступить
Здесь к месту мысль о староверах, которые выбрали себе для жизни именно эти дикие места. Они «смешно» чураются прогресса – а в результате сберегают силу той красоты, которая, обрушившись на тебя, переживается как