Но это к слову, а в воспоминаниях меня поразило, как обидел его этот «Филипок»: «Значит, я для них всего лишь герой толстовского рассказа, и это меня приютила всемогущая «Молодая гвардия»! Сердце вдруг застучало... Да, мой рост не позволял стоять на правом фланге, когда дивизион выстраивался на поверку, только ведь и Давидьянц ростом был ничуть не выше...» Но это не утешало. Куда там!«Всего лишь двумя словами я был низвергнут с какой-то солнечной высоты, с гомеровского Олимпа! Будущее померкло... Задуманная повесть представлялась теперь никому не нужной и графоманской. Наверное, зря я выбрал этот Литературный институт, этот жизненный путь...» Вот даже как!
Но - «женская жалость Лили Русаковой показалась мне приторной, я терпеть не мог даже некрасовской жалости к так называемому «угнетенному» классу – крестьянству...» Не верит он, что класс этот был угнетенным, не желает верить! И дальше:«Слёзные надрывы «Орины – матери солдатской» или «Несжатой полосы» были для меня совсем неприемлемы». Ещё удивительней... Какие надрывы? В обоих стихотворениях речь идёт о болезни и смерти, в первом – от восьми лет солдатчины, во втором - от непосильного крестьянского труда, в первом – смерть оплакивает родная мать, во втором – сама природа. Что тут неприемлемого?
Отношение к Некрасову прямо враждебное: «ярославский барин, крестьянский плакальщик»... Впервые слышу такое от писателя-деревенщика. Вот через сколько поколений вылезла классовая вражда крестьянина к барину. Но ведь, дорогой Вася, почти все наши классики ХIХ века были барами, как мы с тобой, да и Шукшин – комсомольскими вожаками, членами партии. Все люди – дети своего времени. Действительно, Пушкин – псковский да ещё нижегородский барин с поместьями и крепостными (почитай книгу Щёголева «Пушкин и мужики»), Лермонтов возрос в имении богатейшей бабки. У Гоголя было свыше 1000 десятин земли и около 400 крепостных душ, что и давало ему возможность годами жить в Германии, Франции, Италии, Швейцарии. Тургенев – орловский барин, А Фет? А Толстой?.. И однако же первый из них пишет:
Здесь барство дикое, без чувства, без закона,
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца...
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца...
Надо ли напоминать, что писали другие? Но Белов не хочет знать никакое рабство нищее и никакого сочувствия и жалости к рабам. «То ли дело весёлые коробейники...» - ликует он. Да, занятно читать и петь про коробейников, но это же, друг дорогой, не крестьяне, а мелкие бродячие торговцы. Ну, маленькие абрамовичи. А вот Катя, что «бережно торгуется, всё боится передать», но, в конце концов, однако же отдала всё, что имела, - это крестьянка. Её-то не жалко?
Знает только ночь глубокая,
Как поладили они.
Распрямись ты, рожь высокая,
Тайну свято сохрани.
А ведь если Катя принесёт в подоле от этого весёлого коробейника, как сохранить «святую тайну»? Да и какая тут святость-то? У катиной сестры, у «девы» из стихотворения Пушкина остался на руках «тайный плод любви несчастной». Несчастной, но - любви! А тут никакой любви - чистая торговая сделка: ты мне – я тебе, чем богата. И вот он – через девять месяцев плод. И очень велика вероятность, что Кате выпадет то же самое, что пушкинской героине:
Склонилась, тихо положила
Младенца на порог чужой,
Со страхом очи отвратила
И скрылась в темноте ночной.
А где весёлый коробейник? Он где-то далеко-далеко в другой губернии опять взывает к девичьей жалости:
Пожалей, душа-зазнобушка,
Молодецкого плеча!..