– По-вашему, немного? Но подумайте, мадам, ведь на фортепьяно кто только не играет, одна моя соседка дает уроки по двадцать су и ездит к ученикам на дом: ей приходится платить и за омнибус, и за ботинки и зонтик, которые она снашивает... А я целый день под крышей, в тепле, даже чересчур: от здешней печки у меня иногда кружится голова... И потом, мне приятно, что я в артистической среде, это меня за все вознаграждает.
– ...?
– Нет, я не выступала в театре. Но я работала натурщицей, до того как у меня родился сын. И там я приобрела определенные вкусы и привычки. Я не смогу больше жить среди обычных людей. Три года назад мадам Баруччи как-то посоветовала мне поступить танцовщицей в мюзик-холл... «Но ведь я не умею танцевать», – отвечаю. «Ну и что, – говорит она, – будешь танцевать обнаженной, и тебе не придется особенно надрываться!» Я не захотела.
– ...?
– Нет, не только в этом дело. Обнаженная танцовщица, как говорят, показывает ненамного больше, чем всякая другая. Но обнаженная танцовщица всегда выступает в украшениях вроде египетских: значит, надо таскать на себе металлические пояса фунтов десять весом, кружочки на груди, и жемчужные сетки на ногах, и ожерелья отсюда и вот по этих пор, и покрывала, покрывала... Нет, я отказалась не только по соображениям приличия. Просто это у меня в характере сидеть в своем углу и смотреть на других.
Ведь здесь за день перебывает столько актрис, и не только из мюзик-холла, а настоящих, из театров на бульварах, – в теперешних пьесах приходится много танцевать. Надо вам сказать, вначале им тут не по себе. Они не привыкли на уроке раздеваться. Приезжают сюда в платьях от дорогих портных, сперва чуть приподымают юбку и подкалывают ее английскими булавками, потом постепенно расходятся, им делается жарко, они расстегивают ворот, потом снимают юбку, затем настает черед блузки... Наконец, корсет сброшен, из волос вылетают шпильки, иногда вместе с волосами и размокшей рисовой пудрой... И вам было бы забавно поглядеть, как после часа занятий шикарная дама превращается в совершенно взмокшую от пота бабенку, которая отдувается, злится, ругается, трет себе щеки платком и которой наплевать, что у нее блестит нос, – ну, одним словом, в обыкновенную женщину! Я говорю это без всякой злости, поверьте, просто меня это забавляет. Я тут по-своему учусь жизни.
– ...?
– О нет, что вы, мне вовсе не хочется поменяться с ними местами! Стоит только представить себе это – и я уже чувствую себя усталой. Помимо занятий здесь, им приходится так много двигаться, по крайней мере это я так думаю... Послушать только, как они жалуются: «Ах, боже мой! В пять часов мне надо быть там-то, в половине шестого надо к массажистке, а в шесть ко мне придут! И надо еще забрать три платья для сцены, они готовы. Ах, боже мой, я наверно, туда не успею!» Ужас какой-то. Я закрываю глаза, они на меня сон наводят. Вот, знаете ли, позавчера мадам Дорзиа – ну да, сама мадам Дорзиа! – говорила обо мне с мадам Баруччи и так мило сказала: «Не хотела бы я быть на месте той малышки, которая уже целый час с четвертью долбит мне этот танец!» Мое место – да оно мне подходит! Пускай бы я оставалась, где я есть, это все, о чем я прошу. Я натворила глупостей, когда была молодая, но потом была так наказана!.. И от этого во мне остался страх. Чем больше я смотрю, как суетятся другие, тем больше мне хочется сидеть и не трогаться с места... И потом, здесь видишь только тяжелый труд. Свет рампы, блестки, костюмы, загримированные лица, улыбки – это зрелище не для меня... Я вижу только работу, только пот, кожу, желтую при дневном свете, отчаяние... Не могу толком объяснить, что я имею в виду, но мое воображение дорисовывает мне многое... Словно бы мне одной видна изнанка того, что другие видят только с лица...
– ...?
– Замуж, я? Нет, что вы, сейчас бы я побоялась... Говорю вам, во мне остался страх... Нет-нет, поверьте, мне сейчас хорошо, я хочу, чтобы у меня все так и оставалось... Вот так, как сейчас, когда малыш мой рядышком со мной и оба мы надежно укрыты за моим фортепьяно...
КАССИРША
Цепным собакам в теплой конуре, защищающей от западного ветра, живется лучше, чем ей. С восьми вечера до полуночи и с двух до пяти дня сна ютится в сыром углу под лестницей, ведущей к гримерным, и только обшарпанная конторка из некрашеного дерева защищает ее от свирепого сквозняка, возникающего всякий раз, как захлопывается без конца отворяемая железная дверь. С одного бока ее обдает жаром калорифер, с другого – обдает холодом лестница, и от этих дуновений колышутся локоны, обрамляющие ее лицо, и короткая вязаная пелеринка, в каждой петле которой блестит бусинка черного стекляруса.