На следующее утро Мерсо поднялся рано и спустился к морю. Ночная мгла уже отступила, утро полнилось шорохом крыльев и птичьим писком. Однако солнце не полностью поднялось на небосклон, и когда Патрис вошел в еще по-ночному тусклую воду, ему показалось, что он погрузился в сумерки, правда, вскоре все вокруг загорелось червонного золота цветом. Тогда он вернулся домой. В теле ощущалась легкость и готовность принять все. В последующие дни Мерсо стал выходить из дому незадолго до восхода солнца. Первое утреннее усилие задавало тон всему дню. Однако купания утомляли его. Сочетание утомленности и энергии придавало всему дню привкус счастливой усталости. И все же эти дни казались ему тягучими, нескончаемыми. Он еще не отделил свое время от каркаса привычек, которые служили ему точками отсчета. Ему нечем было заняться, и потому время тянулось согласно собственным законам. Каждая минута обретала ценность чуда, но Патрис еще не признавал ее таковой. Во время путешествия дни казались бесконечными, в конторе, наоборот, время с понедельника до понедельника проскакивало, подобно молнии, теперь же, лишенный своих опор, он пытался снова отыскать их в жизни, которой не было до этого дела. Порой он брал в руки часы и смотрел, как стрелка переходит с одной цифры на другую, дивясь тому, что пять минут тянутся целую вечность. Без сомнений, именно эти наручные часы открыли ему тяжкий и мучительный путь, ведущий к высшему искусству ничегонеделания. Мерсо научился гулять. Иногда во второй половине дня доходил по пляжу до развалин на мысе. Ложился там в полынь и, положив руку на горячий камень, вглядывался широко открытыми глазами и сердцем в невыносимое величие раскаленного неба. Он подстраивал биение крови к яростной пульсации солнца в самый разгар дня и, погруженный в дикие запахи и концерты сморенных жарой цикад, смотрел, как небо меняет цвет, попеременно становясь то белым, то синим, то зеленым и льет свою нежность на еще теплые развалины. Возвращался он рано и заваливался спать. В этом беге от одного дня до другого Мерсо нащупал ритм, чьи медлительность и необычность стали ему столь же необходимыми, как прежде были необходимы контора, кафе и сон. И тогда, и теперь это происходило почти неосознанно. Сейчас, по крайней мере, в минуты прозрения он ощущал, что время принадлежит ему и что в этом коротком мгновении, за которое море из красного превращается в зеленое, вечность воплощена в каждой из секунд. Вне этой кривой, которую описывали дни, он не понимал ни что такое вечность, ни что такое сверхчеловеческое счастье. Счастье было человеческим, а вечность обыденной. Главное состояло в том, чтобы уметь покорно подстроить свое сердце под ритм дней, а не ломать их ритм под кривую собственной надежды.
Точно так же, как нужно уметь вовремя остановиться, когда создаешь произведение искусства, почувствовать наступление момента, когда его нужно оставить в покое, в чем творцу гораздо больше способна помочь интуитивная потребность, чем самые тонкие умозаключения, так и для того, чтобы увенчать свое существование счастьем, нужен лишь минимальный уровень интеллекта.
По воскресным дням Мерсо играл в бильярд с Пересом, рыбаком, у которого не было одной руки. Она была отнята выше локтя. Он играл необычным образом: склонившись над столом, прижимал кий к груди и поддерживал его культей. А по утрам у Мерсо была возможность полюбоваться ловкостью старого рыбака, который вставал в лодке и, зажав одно весло под мышкой, ворочал им с помощью грудной клетки, при этом другая рука гребла, как обычно. Словом, он и лодка хорошо понимали друг друга. Перес жарил каракатиц в собственном соку и подавал их с пикантной подливой. Мерсо делил с ним трапезу, обмакивая хлеб в черную обжигающую и густую жидкость из покрытой сажей сковородки. Перес-рыбак и сам был как рыба, от него не дождаться было ни слова. Патрис с благодарностью принимал эту особенность. Иногда утром, после купания, он наблюдал, как Перес выходит в море.
– Я с вами, Перес? – подходя, спрашивал он.
– Залазьте, – отвечал тот.