— Как положено. Я могу сию минуту. Проверить.
Метрдотель поставил свой поднос на стол и быстро вышел, официанты так и стояли с подносами в руках, толком не зная, как им поступить. Виктор взглянул на Хильдегунду, которая между тем уселась напротив. Поворотный пункт, мгновение, предваряющее непредусмотренную маленькую вечность. Если б Хильдегунда в этот миг не подсела к Виктору, эта история не получила бы продолжения. Метрдотель вернулся с какой-то бумагой, прочитал:
— Господин директор Пройс из здешней федеральной гимназии.
— Ну вот, — сказала Хильдегунда, — он заказывал, он и заплатит. Подавайте угощение, а счет отошлите в гимназию. Все тридцать порций, — добавила она и улыбнулась Виктору. — Ведь оплатят, разумеется, только то, что было подано.
Трое мужчин обслуживали единственную пару за длинным столом, подали и снова унесли тридцать порций супа, тридцать порций телятины с классическими гарнирами, тридцать порций шербета с лесными ягодами.
— Рюмочку для пищеварения не желаете? К примеру, рябиновой водочки? Очень рекомендую.
— Да, пожалуйста. Тридцать порций.
Почему-то Хильдегунда настаивала, чтобы
Виктор называл ее именно так: Хильдегунда. В
школе она предпочитала откликаться на Хилли, позднее, студенткой, решила, что «Хилли» звучит слишком по-детски, и переименовала себя в Гундль. А теперь вот извольте звать ее Хильдегундой. Всенепременно.
— Не могу. Звучит как-то… в смысле, я же всегда звал тебя Хилли. Хильдегунда звучит… очень уж по-германски. По-арийски.
— Сукин ты сын, право слово.
— Ты ведь сама никогда это имя не жаловала. И твои родители наверняка… скажи-ка, чем они раньше занимались?
— Чем занимались? Жили. В свое время. И уже умерли. А мое имя — Хильдегунда.
У этого ребенка много имен:
Мануэл Диаш Соэйру — почтенное португальское имя. Мануэл — как тот португальский король, который особенно люто преследовал евреев и принуждал к крещению. Излюбленное мужское имя в старинных христианских семействах страны. Официально крестить таким именем отпрыска тайных иудеев — это же явный знак подлаживания, а может быть, еще и попытка именем опасности устранить саму опасность. Одновременно в этом маскировочном имени или под оным укрывалось древнее еврейское имя, оно-то и было настоящим, произносившимся лишь в самом узком семейном кругу: не Эммануил, от которого вел происхождение и успел целиком обособиться христианский Мануэл, а Самуил, последний из ветхозаветных судей Израилевых, провидец и пророк. Называли это имя тихонечко, мимоходом, так что случайный свидетель, а зачастую и сам ребенок слышал опять же всего-навсего не то «Муил», не то «Муэл», как бы невнятно произнесенное «Мануэл».
У этого ребенка много имен, не только имя истребления и имя обетованного спасения. В ласковых речах родителей и в играх с другими детьми они сливаются в Мане, двусмысленное прозвище, ведь в обиходном португальском Манё вдобавок означает
У этого ребенка много имен. В Манё уже угадывается и то имя, какое он получит позднее, в Амстердаме, на свободе, когда спасшиеся бегством мараны [3]смогут отказаться от маскировочных имен и открыто принять еврейские, — Манассия.
Под этим именем он в конце концов и прославился — как писатель и философ, раввин и дипломат. Но сколь ни блистательным станет со временем в обществе это имя — имя свободного и удачливого мужа, имя, которое будет отождествляться исключительно с тем, за что поручится его носитель, — в сокровенных его глубинах вечно будут эхом отдаваться Мануэл, Самуил и Манё, отголоски давно минувших времен, но и предвестие той славы, какую он еще обретет. Мануэл, приспособленец, Самуил, провидец, и Мане, простодушный.
Прежде чем сделался раввином, он был антисемитом. В ту пору, когда с ребятишками из своего переулка играл в
Глядя на Фернанду, он чувствовал, что уважение, даже трепет способны привести в восторг, дома так не бывает. Ноги Фернанду — длинные, изящные, но сильные пальцы, с твердыми плоскими ногтями, как на красивых руках. Не чета его собственным — толстым мягким пупырьям, которые на бегу вечно обо что-нибудь да спотыкались и сразу же начинали болеть.
Когда они затевали возню, Мане отбивался только для виду, не потому, что все равно бы не выстоял, а потому, что лишь при некотором сопротивлении мог вполне изведать силу, с какой Фернанду клал его на лопатки. Придавленный коленом Фернанду к земле, он любовался мощными голубыми жилами, четко проступавшими на внутренней стороне его предплечий.