Манассия думал, что колени вот сейчас подогнутся, что он упадет, рухнет наземь под тяжестью руки Эсфири на плече, под тяжестью грузных черных теней, давивших ему на глаза, под тяжестью воздуха, отягощенного шепотами, молитвами, пением, хриплым дыханием, он ничего не мог противопоставить этому мощному нажиму и словно бы проваливался в черную дыру, полную черных теней, а все-таки оцепенело стоял, широко раскрыв глаза. Откуда эта сила? Когда Эсфирь добралась до
— Зову теперь Самуила Манассию сына Израиля! Зову Самуила Манассию сына Израиля!
Вот и ему пора проскользнуть в эту прорезь, пройти на ту сторону.
Почему Виктор не сопротивлялся? Почему не бунтовал против репрессий Хартмута в ЖТ и в кружке? Потому что верил ему. Действительно верил, что Хартмут Райхль знает что-то такое, чего сам он не знает, более того, Виктор не сомневался, что знания у Райхля не какие-то произвольные, а самые что ни на есть фундаментальные. Специалисту по палеолитическим одноклеточным или нумизмату, лучше всех разбирающемуся в монетах, отчеканенных в раннероманскую эпоху, он бы при всей чисто человеческой симпатии никогда не подчинился. Райхль, однако, производил впечатление человека, который занимался не массой возможных деталей, но прежде всего интересовался целым. Пока другие ошеломленно или беспомощно смотрели на некую загадку, он успевал ее преодолеть: это же всего-навсего одно из несчетных проявлений в принципе давно известного целого. Поэтому Виктор, угнетаемый Хартмутом, не помышлял о свободе, именно в этом подчинении ему казалось, что он продвигается по пути освобождения. Все годы в интернате Виктор был отрезан от возможностей приобретать опыт, какой вполне могли приобрести его сверстники. Когда другие учились самостоятельно тратить и распределять свои первые карманные деньги, он хотя и имел карманные деньги, но тратить их не мог. В интернате купить было нечего. Разве что нематериальное — защиту. По сути, он имел не карманные деньги, а небольшой бюджет на оплату защиты. В том возрасте, когда другие гуляли с девочками, держась за ручку, он, ломая руки, умолял агрессивных мальчишек оставить его в покое. Украдкой посмотреть пять минут в окно закрытой школы было уже наслаждение, которое обеспечивало один-единственный опыт: смотреть в ничто приятнее, чем с открытыми глазами принимать реальность, которая вовсе даже и не реальность, а чрезвычайная ситуация. Надо надеяться. Первые поцелуи — их не было. На велосипеде прокатиться по Вене — невозможно. Сидеть вечером дома и на приказ отца «Принеси-ка мне из холодильника пива!» ответить: «Сам принеси!» — немыслимо. Ведь дома из всех необходимых условий имелся только холодильник, не было ни пива, ни сына, ни отца. А в интернате был сын, но не было ни холодильника, ни отца — и так далее, и так далее; порой Виктор размышлял обо всем об этом и неизменно приходил к одному выводу: легче перескакивать с пятого на десятое, чем ухватить мгновение, когда можно с полным основанием и во всеоружии накопленного опыта сказать «я».