Теперь–то это его не должно волновать, но тогда больно резанули обрывки сплетен, подобострастное лицо матушки Селесты, судачившей с тетей Бебе, а также досадливо–недоверчивый жест отца. Затеяла все баба из многоэтажки, до чего ж она на корову похожа! Медленно так головой мотает и слова пережевывает, будто жвачку. А аптекарша подхватила: «Вообще–то не верится, но если правда, то это просто кошмар!» Даже дон Эмилио, обычно такой же бессловесный, как его карандаш и клеенчатые тетради, — и тот подал голос. И хотя совсем уж откровенно судачить о Делии Маньяра окружающие пока стеснялись — никто ведь ничего не знал наверняка, — однако Марио вдруг взорвался. Домашние ему сразу опостылели, и он предпринял тщетную попытку взбунтоваться. Любви к близким он никогда не испытывал, с матерью и братьями его связывали только кровные узы и боязнь одиночества. С соседями Марио церемонился еще меньше и обложил дона Эмилио матом, как только возобновились пересуды. Ну а с бабой из многоэтажки перестал здороваться, словно надеясь ее этим уязвить. По дороге же с работы Марио демонстративно заходил к Маньяра в гости, принося то конфеты, то книги в подарок девушке, которая убила двух своих женихов.
Делию я помню смутно, только то, что была она изящной и белокурой, довольно медлительной (мне тогда исполнилось двенадцать, а в этом возрасте время да и вообще все на свете грешит нерасторопностью) и носила светлые платья с пышными юбками. Марио поначалу даже казалось, что у соседей вызывают ненависть именно наряды Делии и грациозность ее повадок.
— Ее ненавидят, — сказал он матушке Селесте, — за то, что она не плебейка, как все вы и я в том числе.
И даже глазом не моргнул, когда мать замахнулась на него полотенцем. После этого с ним порвали отношения: не разговаривали, белье стирали только из милости, а по воскресеньям отправлялись в Палермо[56] или на пикник, даже не удосужившись предупредить об этом Марио. А он тогда шел к Делии и кидал в ее окошко камешки. Иногда она выходила с ним повидаться, а иногда из комнаты доносился ее смех, довольно злорадный и не очень обнадеживающий.
Потом был бой между Фирпо и Демпси[57]; в обоих домах точили слезы, клокотали от ярости, а затем впали в меланхолию, в которой было столько покорности, что запахло колониальным игом. Маньяра переехали на четыре квартала подальше, что по масштабам Альмагро[58] вовсе не мало; у Делии сменились соседи, семейства на Виктории и Кастро—Баррос[59] о ней позабыли, а Марио по–прежнему виделся с ней два раза в неделю, возвращаясь из банка. Уже наступило лето, и если Делии хотелось прогуляться, то они шли в кондитерскую на улице Ривадавиа[60] или присаживались отдохнуть на площади Онсе[61]. Марио минуло девятнадцать, а Делии — она не праздновала день рождения, потому что пока соблюдала траур, — двадцать два.