Хватит, дописываю, потому что мне важно доказать, что я не так уж повинен в непоправимом ущербе — сущий разгром! нанесенном вашему жилищу. Это письмо я оставлю на столе, пусть дождется вашего возвращения, было бы слишком мерзко, если бы почта доставила вам его как–нибудь ясным парижским утром. Вчера вечером я перевернул корешками внутрь книги со второй полки, кролики добрались и до них, подпрыгивая и замирая, обгрызли корешки, просто чтобы поточить зубы, они не голодны, вон сколько клевера, все время покупаю и держу в ящиках секретера. Изодрали портьеры, ткань на креслах, край автопортрета Аугусто Торреса, усеяли весь ковер волосками и вопили: уселись кружком под лампой, словно поклоняясь мне, и завопили, завопили по–моему, кролики так не вопят.
Тщетно пытался я снять с ковра ворсинки, выровнять изгрызанные портьеры, снова запереть их в шкафу. Занимается день, Сара, должно быть, скоро проснется. Странновато: мне и дела нет до Сары. Странновато: мне и дела нет, что кролики носятся скачками в поисках новых игрушек. Я не так уж виноват, когда вы приедете, сами увидите, что многое из поломанного я тщательно склеил клеем, купленным в английском магазине, сделал что мог, чтобы вы не сердились… Что касается меня самого, между десятком и одиннадцатью штуками — словно пропасть, ее не перешагнуть. Видите ли, десяток — куда ни шло, когда у тебя есть шкаф, клевер и надежда, чего только не сотворишь. Но когда одиннадцать штук, уже не то: где одиннадцать, там двенадцать, Андре, наверняка, а где двенадцать, там и тринадцать. И вот рассвет, зябкое одиночество, вмещающее и радость, и воспоминания, и вас, и, может быть, много кого еще. Ваш балкон навис над улицей Суипача, улица полнится зарею, первыми городскими звуками. Думаю, не так уж трудно им будет смести в кучу останки одиннадцати крольчат, разбрызганные по брусчатке, а может быть, они даже не заметят крольчат — столько будет возни с другим телом, надо убрать поскорее, пока не появились первые школьники.
Заколоченная дверь
Отель «Сервантес» понравился ему тем, чем не понравился бы многим, — полумраком, тишиной, пустотой. Случайный попутчик на пароходе похвалил этот отель и сказал, что он — в центре; и вот уже в Монтевидео Петроне взял номер с ванной, выходивший прямо в холл второго этажа. Взглянув на доску с ключами, он понял, что отель почти пустой. К каждому ключу был прикреплен большой медный номер, чтобы постояльцы не клали их в карман.
Лифт останавливался в холле, у журнального киоска и списка телефонов, за несколько шагов от его двери. Вода шла горячая, чуть ли не кипяток, и это хоть немного искупало духоту и полумглу. Маленькое окошко выходило на крышу соседнего кино, по которой иногда прогуливался голубь. В ванной было свежей, окно побольше, но и там взгляд упирался в стену, а кусочек неба над ней казался неуместным. Мебель ему понравилась — много ящиков, полок и, что особенно редко, много вешалок.
Управляющий — высокий, тощий, лысый — носил очки в золотой оправе и, как все уругвайцы, говорил громко и звонко. Он сказал, что на втором этаже очень тихо, занят только один номер, соседний, и обитательница его поздно возвращается со службы. На другой день Петроне столкнулся с ней в лифте, он узнал ее по номерку, который она держала в руке, словно огромную монету. Портье взял ключи у них обоих, повесил на доску, а с женщиной поговорил о письмах. Петроне успел заметить, что она еще молода, невзрачна и плохо одета, как все здешние женщины.
Он рассчитал, что контракт с поставщиками мозаики займет примерно неделю. Под вечер он разносил вещи, разложил бумаги, принял ванну и пошел побродить, а потом отправился в контору. До самой ночи велись переговоры, скрашенные легкой выпивкой в кафе и ужином в частном доме. В отель его привезли во втором часу. Он устал и заснул сразу. Проснулся он в девять и в те первые минуты, когда еще не ушли ночные сны, подумал, что в середине ночи его потревожил детский плач.
Уходя, он поболтал с портье (тот говорил с немецким акцентом) и, справляясь об автобусных маршрутах и названиях улиц, рассеянно оглядывал холл, в который выходил его номер. В простенке между его дверью и соседней стояла на пьедестале жалкая копия Венеры Милосской. Дальше, сбоку, был ход в небольшую гостиную, уставленную, как и везде, креслами и журнальными столиками. Когда беседа замирала, тишина ложилась хлопьями золы на мебель и на плиты пола. Лифт громыхал нестерпимо, и так же громко шуршала газета или чиркала спичка.
Совещания кончились к вечеру. Петроне прогулялся по улице Восемнадцатого Июля[53], а потом поужинал в кафе на площади Независимости. Все шло хорошо, и, быть может, возвращение в Аргентину было ближе, чем ему казалось раньше. Он купил аргентинскую газету, пачку тонких черных сигар и пошел к себе. В кино у самого отеля шли две знакомые картины, да и вообще ему не хотелось никуда идти. Управляющий поздоровался с ним и спросил, не нужен ли еще один комплект белья. Они поболтали, покурили и простились.