— Харабаджиу, погоняй мою кобылку, а то размечталась старая кляча.
Рыжая кобылка свернула с дороги и благодаря большому усердию капрала поскакала в голову колонны. По долине медленно, устало тек нескончаемый поток войск.
— Они что, домой, господин капитан?
— Отступают.
Отступала и часть капитана Фулжера. Значит, тоже домой…
— Ну-ка, ребята, к ним…
Рыжая кобылка сама перешла на рысь, и вслед за ней заторопилась вся колонна.
Разбуженные повозки зазвенели совсем по-иному. Побежал и гнедой, очень смущенный: ну конечно, какой это бег?..
— Пошел, гнедой, пошел…
Вскоре часть капитана Фулжера влилась в поток. Последовало небольшое оживление среди солдат: кто откуда, кто с каких пор не курил… Вечная история: из соседних сел — сколько угодно, из своего — ни души… А что до курева — попробуй упомни такую уйму времени…
Добрую половину ночи шли молча по шоссе, слушая все тот же перезвон теперь он был полновесней, решительней.
На рассвете, взобравшись на пригорок, колонна остановилась. С хвоста понесся вопрос, который солдаты, едва ловя озябшими губами, передавали друг другу:
— Что случилось?
Через некоторое время из середины к хвосту таким же образом отправлен был ответ:
— Пала лошадь…
Несколько солдат, довольные передышкой, собрались вокруг и лениво следили, как Харабаджиу тащит мерзлую землю в полах шинели… Сделав две ходки и собравшись в третью, Харабаджиу вдруг услышал:
— Разойдись!
В бледном свете луны мелькнул короткий ствол. Харабаджиу как ни в чем не бывало продолжал рассыпать землю под ноги гнедому, краем глаза поглядывая на погоны того, кто велел расходиться.
— Лучше суньте ливорверт на место, господин лейтенант, пока не остыл. А то железо, когда остынет, от него холодом несет…
Кто-то в темноте усмехнулся. Сухо щелкнул взведенный курок, и Харабаджиу вдруг сообразил, что от капитана до лейтенанта все равно что из Крыма до дома…
— Погодите, господин лейтенант… Если пристрелите тут, кто его стащит с дороги? Вы, что ли?
Курок, придерживаемый пальцем, мягко вернулся на свое место.
— Тогда убери его к дьяволу.
— А я что делал, когда вы пришли с ливорвертом?
Гнедой на ногах. Харабаджиу распрягает его. Сгребает со дна повозки охапку соломы, берет коня за уздечку.
— Пошел, гнедой, пошел…
Молча стоят солдаты, глядя, как капрал уводит гнедого в поле. Шагах в тридцати остановились. Гнедой, будто понимая, о чем шла речь, мягко опустился на колени, затем лег, уронив голову на промерзшую, голую землю.
Харабаджиу приподнял ее, подстелив соломки.
Щелкнул кнут на шоссе, разбудив повозку, затем скрипнула другая, и колонна двинулась. Гнедой подобрал ноги, чтобы подняться, — ждал трех мягких, ласковых слов…
Но капрал Харабаджиу молчал. Торопливо шарил по карманам, достал окурок, припрятанный на самый что ни на есть черный день, закурил…
— Война, гнедой, война… И ты уж прости меня…
Повернулся и медленно побрел к колонне. Гнедой высоко поднял голову, провожая хозяина, шаг за шагом, пока поток не поглотил капрала.
Война… Таково на войне, и гнедой не жалуется. Был солдатом и он, и его благословил генерал Антонеску.
Его ни о чем не спрашивали. Положили на спину седло, в седло посадили солдата, щелкнул кнут — и пошел гнедой… Честно разделил судьбу своей армии, и не его вина, что пал он в последней военной операции — пал при отступлении…
Колонна исчезла меж холмами. Ее ужо почти совсем не слышно. Гнедой опускает голову на солому, закрывает глаза. Светает. Откуда-то из-за моря, из дому, доносится ветер, усталый ветерок. Он принес запах зеленых лугов, дыхание свежих борозд, но поздно принес… Скиталец ветер опустился на колени подле гнедого, и из его бродячей скорби начала вырастать новая мелодия, никем еще не петая, но выстраданная сполна.
Следы
Кирикэ задремал на заре, но тут же проснулся.
— Что, повалил снег?
Паша, его супруга, приподнявшись на локте, долго и пристально вглядывалась во двор.
— Нет еще. А что, плечо заломило?
— К кости подбирается, — обреченно сказал Кирикэ.
Встал, оделся, умылся. Накинул тулуп на плечи и вышел. Шел и сокрушался: «Чего надумала эта зима — не поймешь. Со дня на день люди ждут, что пойдет снег, а его все нет. Три недели не идет, и три недели ломит кости так, что прямо спасу нету!»
Эти привезенные с войны хворобы измучили его несказанно. Когда они его обступали, Кирикэ бледнел, сатанел, у него менялся и голос, и характер, и привычки. Вот и в то утро он проскочил мимо тропинки, проторенной им через двор Параскицы, хотя он и любил ходить в конюшни напрямик, любил по утрам поздороваться с вдовой погибшего фронтового товарища, любил ободряюще-ласково спрашивать, как дела, и только после этого шел на конюшни начинать свой день. Но теперь он был не в духе. Правда, увидев среди стволов старых вишен исхоженную тропку, все его существо кинулось туда, чтобы спросить Параскицу, как дела, но ноги-то, ноги несли его по совсем другой дороге…