Вдруг рука бади Лисандру повисла, сведенная судорогой. В тот же миг уронил руку и бадя Андрей. Затем Лисандру уступил, дав Андрею передохнуть, а бадя Андрей не такой человек, чтобы оставаться в долгу, когда его уважат. А потом одна рука потянулась поправить ицары, другая взялась за чеканный пояс.
— Коня отдам за одну затяжку…
— И я отдаю коня…
Оба отступают на шаг, оба садятся на развороченную землю. Задумались, погрустили, потом вяло стали крутить цигарки, собирая крохи табака с распаренных пальцев.
— А ты сильный, Лисандру.
— Да и ты хорош. Кряжистый.
Курят молча, поглядывая на коней, которые давно стоят, положив головы друг дружке на спину.
— Лисандру, не хотелось бы тебе выпить стакан розового вина? Прохладненького?
— Не откажусь.
— Тогда поехали ко мне.
Развернули телегу бади Андрея, запрягли и поехали. Лисандру очень понравился розовый прохладный напиток, и он попросил Андрея потрудиться зайти к нему попробовать мускатного. А поскольку бадя Андрей души не чаял в мускатном, он, конечно, пошел…
К осени жена бади Андрея родила ему еще одного сына, и Лисандру позвали на крестины. А к весне жена Лисандру родила еще одну дочь, и тогда бадя Андрей был приглашен в крестные отцы…
Потом повелось, что всякий раз Лисандру сдувал через край стакана несколько капель вина на счастье Андреевых сыновей, а Андрей отливал несколько капель за здоровье Лисандровых дочек.
Затем жена Андрея пришла к жене Лисандру с деревенскими новостями, а на другой день жена Лисандру принесла жене Андрея новости еще похлестче. Потом мальчишки бади Андрея сделали змея девочкам Лисандру, а девчонки Лисандру сделали три куклы мальчишкам бади Андрея…
И с некоторых пор, когда бадя Лисандру торопливо спускался в долину, никто его не спрашивал, куда он идет. Никто не спрашивал также и бадю Андрея, когда он подымался на гору… И такая между ними завязалась дружба, что люди, не знавшие, в чем дело, удивлялись:
— Чего это они зачастили — то Андрей к Лисандру, то Лисандру к Андрею?
А те, до кого дошли кое-какие слухи, охотно объясняли:
— Да они ж кумовья… Так заведено у нас, у молдаван…
Пошел, гнедой, пошел…
В голове колонны шагает капрал Харабаджиу. Обмоткой закутана шея, полы шинели заправлены под ремень. Идет медленно, понуро, изредка приговаривая ласково одно и то же:
— Пошел, гнедой, пошел…
Вслед за капралом катят четыре военные повозки, оплакивая свою участь тягучим перезвоном. С трудом плетутся истощенные подстриженные кони, то и дело оставляя на ледяных заплатах дороги мягкие пепельные оскользни подковы бог знает где остались…
Следом за повозками три лошади с трудом тащат полевую пушку. Кто-то от нечего делать заткнул ей дуло пучком соломы. Пушка беспрерывно подпрыгивает на ухабах, и кажется, что ствол без конца силится, да никак не проглотит солому…
За пушкой бежит тощая собачонка, прихрамывая то на одну, то на другую лапу. Видать, болят все четыре, но она прихрамывает по очереди, давая каждой передохнуть. Чья она и откуда, кто знает?.. Должно быть, почуяла, что войско возвращается домой, и увязалась за ним: а вдруг дома солдаты вспомнят, что была она им товарищем в пути, и подыщут ей какую-нибудь конурку…
Замыкает колонну капитан Фулжер. Едет медленно на рыжей кобылке. Бросил поводья, запрятал руки в рукава и сидит зажмурившись, — может, дремлет, может, пытается собрать все военные дороги в одну-единственную, а может, просто спит в седле…
Крым…
Простуженное солнце медленно сползает за гребешок холмов, чуть-чуть золотя узкую замерзшую дорогу, и нет у этой дороги ни конца ни края. Из-за моря дует влажный, холодный ветер. То стонет, то по-собачьему завоет, и порою в этой бродячей скорби его слышатся знакомые грустные мелодии… Солдаты вдыхают его полной грудью — наш, родной ветер. Прошел, бедняжка, целое море, полсвета обежал, а все-таки нашел… Должно быть, жена его послала или, может, дети…
Вязкая, залежавшаяся тишина. Ни человеческого голоса, ни лошадиного ржания. Только повозки отстукивают мягкий крестьянский перезвон: хай-хай, хай-хай. Одна лишь дорога — домой — звенит таким ласковым перезвоном, и все без устали слушают его. Слушает Харабаджиу, слушают солдаты, слушает капитан Фулжер, дремлющий в седле. Этот перезвон колес — их хлеб, их печка, их родня и их дети. И солдаты слушают, сеют по ветру неровную струйку старческих своих грехов. Капитан заложил два пальца за ворот шинели, подыскивая место для кадыка. Сказал вялым, скучным голосом:
— Капрал Харабаджиу.
Собачка, зная, что это длинная история, побежала в поле, опустив голову к земле: авось найдется что-нибудь съедобное.
Харабаджиу идет к капитану, глядя куда-то в пустынное поле, будто жалуется оставшемуся дома куму: «Сто раз меня вызывал этот капитан, а потом взял да вызвал еще раз…»
— Слушаюсь, господин капитан.
— Опять свалился гнедой, Харабаджиу?
— Упал, господин капитан.
— Почему не пристрелишь?
— Пристрелю, господин капитан. Ей-богу, пристрелю.
— Бегом. И пристрели. Иначе сорвешь операцию.