Наконец, есть общественные явления, в которых легко и заманчиво найти решающее слово по трудному вопросу, требующему ответа. Таково, например, самоубийство. Человечество со второй половины прошлого века стало страдать в Европе и Америке одним тяжелым нравственным недугом, развитие которого не может не озабочивать всякого мыслящего человека. Известиями о лишивших себя жизни и тридцать лет назад уже были полны повседневные известия газет. В этом явлении была и есть одна, особенно прискорбная сторона: лишают себя жизни не только люди, пресыщенные, утомленные морально или физически или же материально измученные жизнью, — самоубийство простирает свое черное крыло и над юностью и над детством, когда ни о пресыщении, ни об утомлении не может быть и речи. Такие юные самоубийцы могут быть и в среде близких и знакомых присяжным лиц. По большей части, как видно из обстоятельств, окружавших их деяние, такие юные самоубийцы вступали в жизнь, предъявляя к ней чрезмерные и нетерпеливые требования, богатые сырым материалом часто бесполезных знаний и бедные душевной жизнью, равнодушные к вечным вопросам духа и преждевременно разочарованные. Когда жизнь начинала наносить им свои удары, перед ними сразу меркла всякая надежда, слабая воля не напрягалась на борьбу и смущенная душа не умела найти ни в чем опоры, быстро развивая в себе бессильное отчаяние и ненависть к самому факту существования… Намеки на такие настроения были и в дневнике Николая Познанского, причем некоторые, очевидно, особенно сильные места были тщательно зачеркнуты неизвестной рукой. Не удержать, однако, присяжных от соблазна всецело и поспешно отдаться предположению о том, что тут было самоубийство, без всякой дальнейшей проверки этого многими житейскими чертами из жизни умершего и даже из того же дневника, было бы несогласно с задачей, лежащей на председателе. Да и самый дневник Познанского, как доказательство вообще, подлежал особому разъяснению, особенно ввиду того, что он был веден не взрослым и много пожившим человеком, являясь плодом спокойного отношения к уже изведанной жизни, а писан перед неизбежным личным «Sturm und Drangperiode» *, когда является невольное преувеличение своих ощущений и впечатлений, когда предчувствие житейской борьбы и брожение новых чувств навевают оттенок скорби на размышления, вверенные дневнику, и человек, правдивый в передаче отдельных фактов и целых событий, впадает в самообман относительно своих чувств и мнений. На эту сторону дневника, как доказательства, необходимо было тоже указать присяжным и предостеречь их.
Поэтому руководящее напутствие по делу Жюжан было сопряжено с большим трудом не только по отношению к содержанию, но и к форме, которая в напутствии должна быть в высшей степени сжатая, где не должно быть ни одного лишнего и ни одного забытого слова. Дело Жюжан привлекло к себе внимание не только нашей, но и французской печати. В «Temps»[35] были напечатаны известия о ходе процесса и об оправдательном приговоре и приведена выписка из парижского издания «Agence generale russe»[36], содержащая разбор моего напутствия.
Не могу не привести в заключение характерного отзыва Петра Дмитриевича Боборыкина. «Сейчас только окончил я, — писал он мне 18 ноября 1878 г., — чтение вашей заключительной речи по делу Жюжан. Она мне так понравилась, что я не могу не выразить вам этого. Что в особенности прельстило меня в этом резюме — это не одна только форма его (на нее и наш брат, писатель, был бы, быть может, способен), но немыслимая для меня объективность изложения и оценки… Я и до вашей речи рассуждал так, как вы рассуждаете; но повести себя так, как вы себя повели, не был бы в состоянии — темперамент не позволяет: что-нибудь да перепустил бы или не взвесил бы с такой широкой и строгой вдумчивостью, как это сделали вы».
СУД — НАУКА — ИСКУССТВО *
I