Это были последние слова Дарьи Степану. Несмотря на предсказания медиков, что рана не опасна, Дарья умерла, не выходя из госпиталя. За день до смерти судорожно металась она на постели да звала Степана.
Прокофьев не сознался в преступлении. Но что Дарья была зарезана им, этот факт не подлежал сомнению. Теперь возникает вопрос: где же в самом деле причина преступления – неужели в отказе Дарьи идти в кабак? Купить полштофа водки? Полагаю, что нет, отказ Дарьи была только придирка, толчок, действительная же причина преступления должна была скрываться гораздо глубже. Впрочем, при отсутствии признания Прокофьева, при его скрытном, нелюдимом характере, выяснить эту причину чрезвычайно трудно.
Вообще же надо заметить, что в подобного рода преступлениях чаще всего приходится разрешать вопрос: как относился преступник к тем формам быта, в которых слагалась его жизнь, насколько сознавал он эти формы для себя благоприятными или неблагоприятными, ибо чаще всего в этих-то отношениях и последствиях, из них проистекающих, и заключается источник той болезненной раздражительности ко всем явлениям внешнего мира, которая человека с течением времени при положении дел in statu quo[7] доводит почти что до мономании[8] и до заявления себя преступником. На такие преступления нельзя смотреть как на нечто зародившееся и развившееся мгновенно, напротив того, путь их развития чрезвычайно медленный, последняя видимая причина есть только прикосновение к свежей ране, вырвавшее у больного мучительный крик боли, это песчинка, заставившая весы потерять равновесие, вся суть не в ней; само по себе прикосновение могло быть ничтожным, при других условиях прошло бы незаметно, но дело в том, что до этого времени организм настолько наболел, что и ничтожное прикосновение для него было равносильно прикосновению раскаленным железом.
В остроге задержался арестант по прозвищу Коряга, рассказ, каким образом он и за что попал в острог, должен выяснить перед вами несколько характер тех преступлений, последняя, видимая причина совершения которых так ничтожна, что взятая сама по себе (даже приняв во внимание крайнюю степень испорченности человека) ни в каком случае не могла иметь тех страшных последствий, которые, благодаря действию на личность неблагоприятных условий, явились как будто из него проистекающими.
Коряга был представителем типа волжских бурлаков и начал свое трудовое поприще тогда, когда бурлачество было в полном ходу, когда сама Волга была немыслима без угрюмой бурлацкой фигуры на ее берегах, без угрюмых бурлацких песен на ее волнах. Вышел на Волгу Коряга в первый раз лет пятнадцать, отмахал же он на ней в ранге бурлака ровно двадцать лет.
Коряга отличался геркулесовской силищей, овечьей незлобивостью и младенческим разумом. В качестве рабочей силы Коряга составлял золотое приобретение для нанимателя, и надо правду сказать, более насмеяться над Корягой, как одарив его нечеловеческой силищей и взамен предопределив расходовать даром эту силищу, судьба не могла. Впрочем, вплоть до острога Коряга молча переносил эту скверную шутку судьбы: ни одной жалобы, ни одного злобствующего, накипавшего слова никогда не вырывала из черноземной глыбы каторжная работа.
В работе для Коряги устали не существовало: нестерпимо ли палящая июльское солнце било с высокого неба самое темечко бурлацкой лохматой головы, порывисто ли холодный, насквозь пронизывающий сентябрьский ветер хлестал загорелое лицо, острые ли кремни до крови резали намозоленные бурлацкие ноги, для могучего ломовика было все равно: налегши всей своей широкой грудью на лямку, вывозил на своей спине чужое добро…
Только
– неслось дикой мелодией по пустынному берегу, как воротила дубинушка тяжелую посудину только эхом перекатным отвечали горы, как певала дубинушка под тяжелой посудиной.
Зато радовалось сердце хозяйское, глядя на неустанную работу дубинушки, зато под убаюкивание ее пения слетали мирные сны к хозяйским пуховикам.
Ровно в продолжение двадцати лет каждая весна выгоняла Корягу с родимого пепелища на волжское приволье.
Поздней осенью угрюмый, молчаливый возвращался бурлак домой и кое-как смоклаченными грошами затыкал пророки нищенского рубища. В продолжение этих долгих лет жизненных соков из могучего тела было высосано довольно, но в младенческую голову Коряги, по-видимому, ни разу не приходил весьма простой вопрос: за что же в самом деле сосут меня? Что дают мне взамен моей крови? Куда же это даром расходуется несуразная моя силища? Только на тридцать пятом году разведенная с таким умением машина попортилась. Коряга своротил с дороги и прямо с волжского приволья попал в острожные заклепы.