Оратор продолжал пожимать плечами и улыбаться.
— Факт на лицо, — сказал он — Буржуазия, контрреволюционная, разложившаяся, гнилая интеллигенция — строит первый по размерам в мире Канал, строит в полтора года 11 шлюзов, 18 плотин, 40 дамб, 200-верстный водный путь среди непроходимых лесов, болот, гор — во славу мирового коммунизма.
— Да неужели же вы думаете, — набросился я, — что это возможно только в результате физического принуждения?
— Но разве я говорил о физическом принуждении? Наоборот, я говорил о романтизме. А ведь всякий романтизм есть, прежде всего, воодушевление.
— Но ваш романтизм есть романтизм разврата; это — энтузиазм, родственный алкоголизму, эротомании и пр.
— Да чего же вы, в самом деле, хотите от нас, от всех, кто строит Канал? — оживленно возражал оратор. — Ведь вы же не утопист?
— Я не утопист.
— А тогда — как же вы можете думать, что вся эта бездомная, размагниченная орава, оторванная революцией от родных домов, от семьи, от элементарного человеческого уюта, вся эта разноголосая, растрепанная масса людей и людишек, выбитая из своей колеи, потерявшая свою идею и свой путь и волею истории пересаженная в несколько лет из тысячелетней азиатской деспотии в активный коммунизм, — как же вы можете думать, что она и всерьез настроена коммунистически? Я не понимаю, как, по-вашему, она должна себя вести и чувствовать?
— Но вы сейчас это так расписали, — сказал я, — что у вас не получится даже и фокстротного романтизма, а получится только эксплуатация негров в Америке.
— А вот тут-то вы и ошибаетесь. Эта масса вовлечена в огромную стройку и заражена энтузиазмом.
— Энтузиазмом разврата?
— Энтузиазмом строительства в условиях внутреннего опустошения духа после революционных потрясений.
Я замолчал.
В комнате тоже все что-то смолкли. На несколько мгновений воцарилась какая-то подозрительная тишина.
— Ах, надоели эти панихиды! — заговорил еще один, уже последний оратор из неговоривших, девица-чертежница отказалась говорить.
— И все вы, товарищи, ноете, все вы кого-то отпеваете. Ведь это же заупокойный вопль, что мы сейчас слышим. Давайте я вам скажу что-нибудь повеселее. Тем более я — последний из неговоривших.
— Но мы ведь еще не ответили на предыдущую речь, — сказал Абрамов.
— Пусть говорит Борис Николаевич, — ответил я, указывая на нового оратора. — На предыдущую речь мы с вами еще ответим.
Борис Николаевич, инженер-механик и большой любитель художественной литературы, произнес следующее:
— Я не хотел говорить, потому что был вполне уверен в банальности своего взгляда. Я думал, что его выскажут прежде всего. Но вот больше уже некому говорить, а взгляд этот не только никем из говоривших не был намечен, но проповедовалось такое, что в корне его исключало. Однако сейчас, после того, как здесь было высказано столько умных слов, я тоже постараюсь этот банальный взгляд облечь в возможно более умные формы, хотя, впрочем, потребность в этих последних у меня более глубокая и, должен признаться, не все тут продумано мною до конца.
Вы, товарищи, забыли о самом главном. Вы забыли о самих сооружениях, о произведениях техники. Говорили о технике психологически, говорили этически, говорили социологически и даже политически, но ровно же никто из нас и ни одним словом не коснулся техники эстетически, художественно, никто не рассмотрел техники с точки зрения самих же сооружений.
Конечно, эта точка зрения вполне банальная. Все восхищаются или делают вид, что восхищаются произведениями технического искусства. Вошло в обычай восторгаться успехами технического прогресса, и тон приподнятого чувства и восторженного излияния — обычный итог всех писаний на этот счет в течение, кажется, нескольких столетий. Однако эту банальность я хотел бы несколько углубить, исключивши из нее — на время, по крайней мере, — лирику и развивши в ней мыслительную основу. Это, конечно, легко сделать, превративши свою оценку технического произведения в чисто научное, научно-техническое же обследование. Но я хочу углубить художественное содержание технического произведения в направлении не формалистическом, но, если можно так выразиться, философском.