С живым интересом присматривался я к «хохлам», к этим «дидам» в широких шароварах, подпоясанных широкими поясами, в «брилях» (особые головные уборы); к этим «дивчинам» в монистах, с венками на головах (не увижу ли среди них Оксану или Катерину). Мне запомнилась ночь накануне Ивана Купала, когда на пруду Мотовиловки появились десятки венков со свечами, а дивчины пели песни, такие мелодичные, следя жадными глазами, чья свеча потухнет первой (той первой найти суженого). Те же дивчины внезапно с хохотом набрасывались на парубка и бросали его в воду. Фыркая как водяной, выбирался парубок на берег и отряхивался как пес, вылезший из воды. Все это было окрашено в моих глазах гоголевским колоритом и было бесконечно мило, так же мило, как эти белые, чистые мазанки-хатки с их садиками, где цвели подсолнечники, созданные по образу и подобию солнца, и разноцветные мальвы. Мне вспоминались мои ново-александрийские впечатления и здесь я чувствовал себя на родине6. Одно огорчало меня в Мотовиловке: со мною не было Фортунатовых. Они гостили у своей бабушки Данилович в Черниговской губернии в имении Степановке.
И я ждал с нетерпением осени, чтобы вновь соединиться с ними.
Глава IV. Отроческий мирок
Федя был в упоении от жизни в имении, в деревне. К даче он отнесся с величайшим презрением. В нем проснулся помещик-хозяин. Эти интересы позднее окрепли, и, когда Федя кончал гимназию (экстерном), все были уверены, что он поступит в сельскохозяйственный институт Петровско-Разумовского. Я, подтрунивая над Федей, говорил — быть тебе предводителем дворянства. Он и теперь похож на предводителя — высокий, статный, с окладистой бородой, с уверенными и изящными манерами, слегка картавящий, с цветистой речью, всегда сдобренной шуткой. Страстный любитель и знаток лошадей, постоянный созерцательный посетитель скачек и бегов. Из него действительно мог бы выйти и помещик-хозяин и предводитель дворянства (несмотря на все его демократические и социалистические симпатии и теории). Я, посматривая на него, вспоминал: «Предводителев жеребец — удивление всей губернии». Вот владельцем такого «удивительного» жеребца я представляю себе Федора Фортунатова.
Вскоре Федя вновь слег из-за своего аппендицита. Моим товарищем по бродяжничеству сделался Гриня. Братья, любя друг друга, не ладили между собой. Федя постоянно дразнил младшего брата и доводил его до несвойственных ему вспышек гнева, когда «Мут», нагнув голову, бросался его бить, или же, схватив его, «вонзал» в плечо Федора свой подбородок, «острый, как кинжал». Гриня в тот год увлекся Достоевским, в особенности «Братьями Карамазовыми». Но до Достоевского ни я, ни Федя не доросли. «Мут у нас филёсоф», — насмешливо говорил Федор о младшем брате, всегда задумчивом и молчаливом. (Гриня вместо «л» долго говорил «р», а позднее и уже навсегда — мягкое «ль»).
В фортунатовский дом ввела своих двоих детей еще одна мать, потерпевшая семейный крах — Елена Николаевна Белокопытова (об этой семье я писал в очерке Villa Schiller). Она также хотела воспитать их под сенью этой прекрасной семьи.
Старший Вова (Всеволод) был моложе меня на год, младший Туся (Константин) — на три года. Мальчики Белокопытовы жили в собственном доме (на Бульварно-Кудрявской) между Фортунатовыми (Обсерваторный переулок) и мной (Подвальная, №29). Эта территориальная близость способствовала нашему сближению.