Очарованию Эллады содействовал и гекзаметр, придававший пленительную торжественность эллинской речи. Я погрузился в мифологию еще с большей страстностью, чем в казачество. Мое новое увлечение не питалось никакими национальными чувствами. Величие античного мира имело самодовлеющую привлекательную силу. Я прочел ряд книг по мифологии и в отрывках «Илиаду». «Одиссею» я слушал у Навашиных. Читал и трагиков — Эсхила, Софокла, Еврипида в издании «Дешевой библиотеки» Суворина. Моими любимцами были Орест и отец его Агамемнон, а также Гектор. Я не мог без трепета читать о прощании его с Андромахой. Но чем прельстили меня Орест с Агамемноном? Трагичностью своей судьбы? Я помню, как сжималось мое сердце, когда я читал о возвращении на родину Атрида после десятилетнего отсутствия и о гибели его от коварной и неверной жены. Особенно волновала меня фраза «радостно вождь Агамемнон землю родную объемлет», а потом горькая жалоба его тени: «И убили меня, как быка убивают при яслях». Позднее я полюбил Британика — из-за его гибели от сводного брата Нерона, герцога Кларенса — «вином проклятым смытого с мира» по приказу брата Ричарда и, в особенности, невольного клятвопреступника, последнего саксонского короля Гарольда, погибшего со всеми своими братьями на Гастингском поле. В сущности никто из моих любимцев не отличался какими-либо доблестями. Мои симпатии вызывала трагичность их судьбы, а следовательно, в основе моей симпатии лежала жалость — чувство, сыгравшее большую роль в моей жизни, в моих взглядах и поступках. Но я забежал вперед — 1899—1900 годы стояли у меня под знаком Эллады. Я ознакомился с картой Греции и архипелага, всюду искал изображения богов и героев. Лучезарный мир Эллады ослеплял меня своей красотой, и мне хотелось поклониться его богам наравне с Христом, как Александру Северу.
По вечерам, ложась спасть, я произносил имена героев, и самый звук их доставлял мне неописуемое наслаждение. Летом 1900 года я услышал, как мой сосед по даче учил наизусть по-гречески начало «Одиссеи», и я до сих пор помню эти строки.
Теперь я думаю: мир Эллады оттого увлек меня, что он переносил меня на южный берег Крыма, в родные места, туда, где Орест и Пилад были спасены Ифигенией. И не случайно моей любимой богиней была Артемида, храм которой был где-то недалеко от Гурзуфа (Партенит).
Ни Фортунатовы, ни Навашины не разделяли страсти моего увлечения, хотя также читали Гомера и трагиков. Любимцем своим Костя Фортунатов объявил Нестора, а Гриня — Одиссея. Я в этом видел подтрунивание над собой. Болтливый старец — и вдруг лучший из героев. Да разве он герой? (Пенелопа — это другое дело.) А Федя посмеивался и над Гриней: «Улис, у кого ты учился хитрости?» — «У лис».
А мне было даже оскорбительно думать, что герои Эллады были из плоти и крови, а не из мрамора. Я всегда представлял их сверкающими белизною на фоне синего моря или лазурного неба. «Шлемоблещущий Гектор с копьем длиннотенным»! Все это в солнечном сиянии, слепящем взоры. Это был мой мир, и никто из моих друзей не понимал меня.
Несмотря на равнодушие Фортунатовых к моему новому увлечению меня по-прежнему тянуло к ним. Алексей Федорович собирал нас у себя, раздавал нам четвертушки бумаги и хорошо отточенные карандаши: «Ну, господа доктора, рисуйте, а я вам буду читать». И он читал нам из Жуковского, из Некрасова.
Иногда чтение заменялось диктантом, а позднее — переводом латинского автора. Моя дружба с Федей продолжала развиваться. В те годы он часто болел приступами аппендицита, пока ему не вырезали аппендикс. Эта болезнь сближала нас. Федя был неистощим на выдумки. Одна сложная, полная фантазии игра сменяла другую. На смену «похождениям Суркина»3 явилась планета Марс. Мы населили ее всадниками, неразлучными со своими кочями (но не кентаврами). На квадратных листиках рисовались эти марсиане. У каждого из нас было свое государство со своим правительством, с университетами, с судом и войском. Марсиан сменила «Одесса». Появился флот — схематические планы кораблей. В кружках рисовались адмиралы, капитаны, лейтенанты, мичманы, матросы. Был и город Одесса с городским головой, с купцами, с босяками, грузчиками, музыкантами. Тут были и турки, и греки, и итальянцы. Один из мичманов был Федор Фортунатов, другой — Анциферов Николай.