Католицизм тогда привлек мой интерес. Стройность системы, которую я воспринял преимущественно по Эйкену3, смелый охват им всех сторон жизни, его властная педагогика, его учение De civitate Dei* (* О государстве Божьем - лат.), его выразительная эстетика привлекли меня. Я понимал те соблазны, которые манили П. Я. Чаадаева и покорили В. С. Печерина. Но сам я по существу оставался чужд ему. Лишь во Франциске Ассизском я ощутил себе родное, но это «родное» воспринимал тогда ошибочно как что-то русское, созвучное Нилу Сорскому и старцу Зосиме, т. е. духу Оптиной пустыни или Серафиму Саровскому.
Все же мне было приятно, что я нахожусь у озера четырех лесных кантонов, именно тех кантонов старой Гельвеции, которые остались верны Риму, в его борьбе с реформацией.
Запыленный монах кончил. Поспешно осеняя себя крестом, он быстро сошел с кафедры. Еще раз пронеслись волны органа, и мы покинули храм.
На возвратном пути Жози сказала, что мы попали неудачно. Здесь, в Бруннене, есть замечательный проповедник — капеллан, он работал в католической миссии в Индии и недавно вернулся. Но я был доволен и этим монахом. Хотя он походил скорее на доминиканца, чем на последователя святого из Ассизи: это был какой-то призрак из Средних веков.
Пока Жози рассказывала о капеллане, Анни, потупясь, молчала. Она прятала свои блестящие глаза и густо краснела.
Наступил день моего рождения, 30 июля (12 августа). Мы его решили провести вместе. <...>4 Всеволод Николаевич, обычно застенчивый, был в ударе и вел беседу. Я сообщил гостеприимным хозяевам, что мы уезжаем завтра на две недели в Италию, а мама остается у них. После Италии перед возвращением на родину, мы отдохнем еще дней десять на Villa Schiller.
В этот вечер мама много играла нам. А в заключение Жози и Анна спели новую песню о страннике, покидающем отчий дом. Юноша, благословленный отцом, уходит в чуждый мир, никому не ведомый. Припев в той песне был:
** Прекрасно везде,
Но поверьте моему слову,
Самые прекрасные места у нас на родине -нем.)
Их дружные голоса звучали так приветливо. Их лица были так прекрасны, так светились ясным покоем, что мне сделалось грустно при мысли об отъезде.
Еще раз angenehme Ruhe.
Мы поднялись наверх. Всеволод Николаевич позвал меня к себе на балкон. Молодой месяц плыл по ясному небу. Снега Бристенштока слабо сияли в его еще легком серебристом свете. Там — Италия. «Подумай, как нам будет светить в Италии эта луна! Мы будем смотреть на нее из Колизея или с Палатинского холма!» Всеволод Николаевич нахмурился и перевел разговор на другое.
— Знаешь, Коля, я все думаю: насколько здесь жить — теплее, спокойнее. Насколько сама жизнь здесь хорошо и крепко слажена. Ты, например, следил ли за движениями Жози или Анни, когда они накрывают на стол, закрывают ставни, метут пол? Ни одного жеста лишнего. Не правда ли, какая непосредственность и ясность человеческих отношений. И главное, как все налажено и уверено в завтрашнем дне.
— Да, я все это вижу, и нравится мне все это, пожалуй, не меньше, чем тебе. Но нет в здешней жизни просторов, как нет и в природе, пока не поднимешься на высокие горы. Все сдавлено, как-то прижато. Нет в этой жизни кипения, движения. Нет, понимаешь, будущего. Я боюсь, что если осесть в этой жизни, то будет душить мещанство.
— Пусть мещанство! Ведь это жупел русской интеллигенции. Ты пойми, Коля, что мы готовы всякую оформленную жизнь называть мещанством. А к чему ведет наша бесформенность? Или к распущенности, или к нигилизму, обанкротившемуся уже лет тридцать тому назад, но все еще не изжитому. Вот все эти надрывы, вся достоевщина — ведь это все разрушает в жизни лад, тепло. Вспомни тип нашей курсистки после 1905 года: неврастенички, не знающие, что им, собственно, надо. А тут есть у жизни свое русло, созданное веками. А у нас всякая струя стремится бежать не по общему руслу, а своим особым путем. Что же без русла? Болото, в котором вязнут и гибнут жизни! Какие «светлые личности»! — Он усмехнулся. — Ведь это свет — болотных огоньков, всегда блуждающий свет — гнилушек, лесных или Ивановых червячков. Он светит только во тьме, во мгле больной русской жизни. Светит, а не греет. А я ищу в жизни тепла!
Он на минуту замолк.
— В моей жизни его было слишком мало.
— Постой, Вова, как можешь говорить это все ты — ты, столь любящий поэзию дворянских гнезд, ты, ненавидящий буржуазную культуру!
С досадой он мне возразил:
— Ты не понимаешь, Коля, или не хочешь понять. Я больше всего в жизни люблю музыку. А музыка — всегда гармония. Даже допускаемые, например, Скрябиным диссонансы — они все разрешаются гармонией. Я люблю в жизни форму, — он посмотрел на меня, — а вот ты ее не ценишь. Это вот характерно для тебя! Посмотри, как повязан на тебе галстук, как встрепаны у тебя волосы, а они — самое красивое, что у тебя есть, складочка на твоих брюках держится не более трех дней.