О Дарко говорили, что до партизанской войны он был контрабандистом. Выяснилось, что он учился на филологическом факультете университета Триеста и был коммунистом. Он был блондин, с кожей молочного цвета, в веснушках, неторопливый в движениях, почти неповоротливый, в круглых очках под Троцкого. В вещевом мешке он носил «Манифест Коммунистической партии» Маркса и Энгельса, две книги современных поэтов, имена которых мой отец, остановившийся на Кардуччи и Д’Аннунцио, никогда не мог назвать: старое издание «Канцоньере» Саба[19] и только что вышедшую книгу «События» Монтале[20]. Он одолжил все три книги отцу, и тот, разумеется, их прочитал. Помню его радостное удивление, когда он нашел в моей антологии стихи «Моей жене» Саба (тогда-то он мне и рассказал, при каких обстоятельствах он читал этого поэта и кто ему дал книгу). Дарко его вдохновил на выпуск газеты для итальянских партизан «Голос леса» и на помещение в нее небольших рассказов и стихов. Возможно, в силу того, что отряд Дарко состоял в основном из итальянцев, его стремление сохранить военную и политическую автономию отряда, а также распространять газеты и журналы на итальянском языке не должно было нравиться словенскому и сербо-хорватскому руководству. Как бы то ни было, Дарко сумел договориться с ними: его отряд был преобразован в батальон, зачислен, по крайней мере, формально, в Истрийскую армию и отдан под начало хорвата Карло Масло. Однако Дарко оставался его законным командиром, и итальянцы командовали тремя отрядами из четырех.
Масло особенно не нравилось, что Дарко поддерживал тесные связи с коммунистической партией Триеста, в которой обсуждались предположения о государственных границах и будущей судьбе города, противоречившие проекту аннексии Триеста новым югославским государством. Однако бойня началась совсем по другой причине. Ситуация резко ухудшилась в феврале, когда компартия Триеста попросила поддержки партизанских формирований для подготовки и организации забастовки докеров, которая должна была разворачиваться одновременно с рабочими волнениями в том месяце по всей Северной Италии. Тогда Дарко перевел батальон поближе к городу, к северу от долины Ризано. Внезапно Масло отдал приказ о немедленном возвращении батальона в район и, когда Дарко, принимая решение, попросил, чтобы было выслушано мнение триестинских коммунистов, Масло неожиданно приехал сам, как снег на голову, в Розарио, где находилось командование батальона. Грузовик Масло, заполненный вооруженными до зубов хорватами с вращающимся крупнокалиберным зенитным пулеметом на кабине водителя, неожиданно появился перед командирской палаткой в тот момент, когда в ней проходило собрание. Хорваты соскочили вниз, молниеносно ворвались в палатку и сразу же вышли оттуда, толкая перед собой Дарко и двух других командиров-итальянцев. В руке Дарко держал разбитые очки, взгляд был беззащитный и почти ошеломленный. Он качал головой, стоя среди хорватов, схвативших его за одежду, в знак отрицания, как будто хотел отогнать от себя не страх, но тягостную мысль, постыдную, позорную правду. Отец, который шел на то собрание, видел его тогда в последний раз. Их увезли в Хорватию и учинили над ними короткую расправу, все трое были приговорены к смерти: Дарко и другой командир были расстреляны, а третьему удалось бежать, но он попал в руки немцев и погиб через некоторое время в Дахау. Намеренно распространили ложный слух о том, что все трое они использовали партизанскую войну для контрабанды оружия, которое они передавали даже белогорцам. Вероятно, слух о довоенных занятиях Дарко контрабандой возник тогда же.
В действительности отец спасся только потому, что не был коммунистом, в отличие от трех арестованных товарищей; но «Голос леса» был упразднен. Наверное, как случается с оставшимися в живых, у отца осталось чувство вины; несомненно, письменное свидетельство было для него способом восстановления истины — даже перед теми югославскими коммунистами, которые злодейски убили Дарко, а отца потом, напротив, все время повышали в званиях в военной иерархии.
Когда в конце войны отец вернулся домой больным, к чувству бессилия от болезни, должно быть, примешивалось ощущение бесполезности тяжелой борьбы. Вернулись старые разочарования, позор существования падчерицы. То, что сделал, больше ничего не стоило. В городе, всегда ханжеском, провинциальном, консервативном и теперь демохристианском, Сопротивления почти не было, и партизан считали бандитами. Партизанский командир был всего лишь учителишкой, донимаемым предвзятостью и конформизмом.